В Константинопольской кадетской партии начались споры и пререкания между сторонниками новой тактики и ее противниками. Политический Объединенный Комитет, включавший в свой состав представителей различных общественных групп, но руководимый своим бюро, преимущественно кадетского состава, с Юреневым во главе, стал явно отступать от своего первоначального направления, выраженного в постановлении 15 ноября, где русские общественные деятели, без различия партий, заявляли, что они видят в лице генерала Врангеля, как и прежде, главу русского правительства и преемственного носителя власти, объединяющего русские силы, борющиеся против большевизма.
Теперь они стремились подчинить Главнокомандующего своему влиянию, а если власть Главнокомандующего признавалась, то только под условием общественного контроля и признания демократической программы. Начались нападки, теперь уже не на Кривошеина и генерала Климовича, а на Пильца, как представителя отжившего режима, и еще на кого-то, кто внушал к себе подозрение со стороны демократических кругов в своей реакционности.
Конечно, в Константинополе все это не могло вылиться в явно враждебное отношение к армии, как это случилось в Париже и в Праге. В Константинополе это было бы немыслимо. Однако нападки на Главное командование и заявления, что пора отказаться от «крымской психологии» и перестать вести великодержавную политику на «Лукулле», показывали, что семена, посеянные Милюковым, дали ростки.
Конечно, создание органа общественного представительства диктовалось всеми условиями сложной борьбы, которую приходилось вести за русское дело за границей. Нельзя было оставлять генерала Врангеля одного с его военным штабом. Но трудность заключалась в том, что нелегко было образовать авторитетное в глазах русского общественного мнения представительство, надпартийное, объединявшее всех, и вместе с тем такое, которое не притязало бы на доминирующее значение в отношении к армии и ее Главнокомандующему.
Ни генерал Врангель, ни военная среда никогда не допустили бы, чтобы армия была низведена на положение корпуса Булак-Балаховича при комитете Савинкова. Нужно было искать добросовестного соглашения. А между тем этого-то и не хватало.
По примеру Парижа в Константинополе образовался парламентский комитет, включивший в свой состав членов законодательных учреждений России, и уже не по примеру Парижа в него вошли представители всех партий, в числе 36, правые, октябристы, кадеты, народные социалисты и двое членов Учредительного собрания. Парламентский комитет занял ту же позицию, как и парижский, вступив в резкую борьбу со всеми течениями милюковского направления. В Константинополе началась та же борьба, только в ослабленном виде, какая велась в Париже.
В общественных группах, организованных в отдельные политические кружки, появившиеся во множестве в Константинополе, и в парламентском комитете генерал Врангель нашел общественную опору в его борьбе за армию, и в критические минуты в Константинополе все общественные организации умели объединяться и проявлять то единодушие, какого совершенно не было в Париже. В этом константинопольская общественность выгодно отличалась от парижской: она была ближе к армии, умела ее лучше понимать и не впадала в такие чудовищные ошибки, какие могли быть совершены только в Париже. Вот почему в Константинополе и мог образоваться Русский Совет, давший общественное представительство без партийной борьбы, отдавший свои силы на согласованную работу с Главнокомандующим для спасения Русской армии.
В Константинополе образовался по инициативе частных лиц целый ряд благотворительных организаций. Стали возникать приюты, школы, была открыта и гимназия, дешевые столовые, ночлежные дома, библиотеки, клубы для молодежи. В беженских лагерях создавались русские храмы, образовывались церковные хоры, начала слагаться и приходская жизнь. Русское богослужение с его церковным пением привлекало в храмы не только русских, но и греков, и иностранцев. Русские постепенно стали пробивать себе дорогу в чужом для них городе, и сколько было проявлено терпения, выносливости и настойчивости в невыносимо тяжелых условиях существования! Благодаря знанию языков многие получили места в банках, конторах, магазинах, в английских и французских учреждениях. Появились художники-любители, исполнявшие заказы иностранцев на виды Константинополя, писавшие вывески магазинов и декорации, кто мог, брался за сапожное, слесарное или столярное ремесло, другие брались за ручной труд, копали канавы, мостили мостовые, занимались рубкой леса, становились грузчиками в портах, и не только солдаты и казаки, но и офицеры не останавливались перед ручным трудом. Люди опростились, исполняли всю черную работу. Бывший камер-юнкер чистил картошку на кухне, жена генерал-губернатора стояла за прилавком, бывший член Государственного совета пас коров на азиатском берегу и в высоких сапогах и в куртке появлялся на заседаниях парламентского комитета: все обходились без прислуги, сами стирали, мыли полы и готовили на кухне. И все это делали просто, без ропота. Жены офицеров становились прачками, нанимались прислугой. Появиться в хорошем костюме, обедать в модном ресторане было предосудительным. Это могли позволить себе только спекулянты. Признаком порядочности были рваные сапоги и дырявые локти. Собрание членов высших законодательных учреждений можно было принять за сборище оборванцев. О комнате без клопов, о мягкой постели никто и не мечтал. Бедствие переносили легко, жаловаться было нельзя; были и такие, кто был еще и в худшем положении. Между людьми отпали все перегородки и условности, и люди стали ближе друг к другу, помогали чем могли, и эта помощь, исходившая от такого же бедняка, принималась легко. Сколько было проявлено русской женщиной нравственных сил в этой тяжелой борьбе за существование! Избалованная богатством, преодолевая в себе и прирожденную гордость, и светские привычки, она бралась за тяжелый труд и несла его с таким самоотвержением и простотою.
Нелегко далась такая жизнь, но в ней люди как бы перерождались, становились другими, сбросив с себя то старое, что мешало им в новых условиях, в которые они были поставлены. Если бы кто-нибудь хотел увидать уголок старого, светского Петербурга, он не нашел бы этого в Константинополе; ему нужно было бы обратиться в Париж. В Константинополе и следа не осталось от прошлого. В пожилой женщине, стряпающей на кухне, моющей полы и занятой стиркой, нельзя было бы узнать прежней светской графини. В пастухе коровьего стада с изумлением можно было бы угадать бывшего члена Государственного совета.
Не в Константинополе, а в Париже можно было увидеть окаменелости бюрократического мира и восковые фигуры представителей большого света, в уголке яхт-клуба, перенесенного в Париж, во всем своем нетронутом виде со своими неискоренимыми навыками, с роскошными обедами, с неизжитой психологией, с протягиванием двух пальцев людям другого круга, с понятиями, не шедшими дальше того, что все должно быть восстановлено на прежнем месте, как было, яхт-клуб прежде всего, а все остальное после.
Произошло извержение вулкана, все сожжено и погребено под лавой и пеплом, а уголок яхт-клуба уцелел, так, как если бы все еще дело происходило в залах роскошного особняка, с его зеркальными стеклами, на Большой Морской в Петербурге. Уцелел яхт-клуб, уцелели и партии, осколки партий, но в том же нетронутом виде, каковы они были и раньше в старом Петербурге.
В России все истреблено, разрушено, все разграблено, ничего не осталось от старого дома, но партии сохранились так же, как и прежде, со всеми своими программами, лозунгами, своей тактикой, своими лидерами, с теми же клубными понятиями, – партия прежде всего, – а все остальное к ней прилагательное, с неизжитой старорежимной психологией, с неискоренимой ненавистью к ненавистному правительству, как будто бы все еще продолжался режим Плеве, с такой же неискоренимой ненавистью к помещикам, как будто они все еще владели своими землями, а не превратились в голодных пролетариев, заслуживающих, казалось бы, к себе хотя бы некоторого сострадания, все с теми же лозунгами «земля как воздух и вода», как будто крестьянские массы под этими самыми лозунгами не совершили всероссийского погрома и не оказались хотя и с землей, но без хлеба и голодные.
В уголках старого Петербурга, уцелевших в Париже, ничего не хотели замечать и продолжали и думать, и говорить по-старому. В партиях торжествовали, когда после бесконечных пререканий удавалось Ивана Ивановича, лидера кружка из 9 членов, склонить вынести общую согласительную формулу с Петром Ивановичем, лидером другого, столь же многочисленного кружка, торжествовали победу, как будто Россия была спасена, а в яхт-клубе многозначительно сообщали, что такой-то был принят на завтраке у NN, или спорили, доказал ли сенатор К. законность прав такого-то, как будто среди урагана событий могли иметь какое-либо значение завтрак у NN, мнение сенатора К. или общая резолюция двух партийных групп, согласившихся объединиться на новой тактике.
Когда после тонкого завтрака за чашкой кофе, с ликерами, с коньяком, с сырами разных сортов и с фруктами среди разговора о благотворительном спектакле, о литературной новинке и последней лекции Пуанкаре мимоходом обмолвятся: «Ну, что бедняга Врангель? Как! армия еще существует! Разве не все разбежались?» – среди этих светских разговоров перед нами вставала другая картина. Развалины маленького города на пустынном берегу. Дом всего с тремя стенами, с дырявой крышей, где ютится семья с детьми, еле прикрытая от дождя и ветра. Пожилой полковник, ночующий под перевернутой лодкой. Палатки лагеря среди размокшей глины. Люди в непрестанном труде, напрягающие силы, чтобы отвоевать себе место на земле. Приземистый, коренастый генерал, крепко сложенный, твердой походкой обходит палатки с раннего утра, и люди, усталые, разбитые, видя его бодрый вид и слыша его решительный голос, вновь становятся бодрыми, выпрямляют спину и бодро берутся за труд.
Когда слышались разговоры вроде того, что кадетизм несколько испортил свое лицо, вспоминался старый князь, в отрепанной одежде, на дырявом див