На Москву! — страница 19 из 44

Хотя розовые надежды братьев Биркиных и не оправдались, но ожидание не совсем-таки обмануло Курбского. На следующее утро за ним были присланы придворные сани; упряжные кони были рослые, в богатой сбруе, полость была пышная, медвежья, а впереди бежали два скорохода, но тем и ограничился весь почет. Звать Курбского во дворец прибыл теперь уже не боярин, а молоденький боярский сын, Андрей Васильевич Бутурлин. Выказывая такое пренебрежение к посланцу названного царевича Димитрия, Годунов не принял одного в расчет — молодости Бутурлина. Юноша невольно поддался обаянию светлой личности Курбского. Когда кони понесли их по направлению к Кремлю, Бутурлин, чтобы изгладить перед приезжим первое невыгодное впечатление от Москвы, принялся с особенным усердием выхваливать ему все достопримечательности Белокаменной. И вдруг, совершенно неожиданно, спросил его, понижая голос, чтобы кучер не расслышал:

— А что, князь, прости за спрос, ты никогда еще не видал нашего царя?

— Нет, не довелось, — отвечал Курбский, — но много об нем наслышан.

— Что же ты слышал?

— Слышал, что муж он многомудрый, радеет о державе своей, о народе.

— Вот, вот! — радостно подхватил Бутурлин. — Сколько дивного творил он для прославления Руси, сколько добра для народа!

— А все не в прок, — возразил Курбский, — народ все-таки ропщет, клянет Годунова…

— Потому что меж бояр есть у него недруги-завистники, что мутят народ.

— А чем он нажил себе этих недругов? Тем, что ко властолюбию ненасытен, сердцем черств, безжалостен…

— О, нет! Для добрых он и доселе добр; а уж в детях своих: царевиче Федоре да царевне Ксении, просто души не чает; сам обучает их, особливо царевича, всякой книжной премудрости, чтобы было на кого оставить престол свой.

— Ну, этому никогда не бывать! — прервал Курбский. — Этого Господь не попустит!

Бутурлин испуганно взглянул на него со стороны; но, встретив его открытый, честный взгляд, заметил:

— Ты, князь, я вижу, крепко любишь того, от кого прислан; а я еще крепче, может, люблю царя Бориса. О, кабы и тебе его так полюбить, утвердиться при нем!

— Об этом, Андрей Васильич, и разговору быть не может; ты поймешь, разумеется…

— Понимаю, князь, отлично понимаю, а все-таки так, право, жаль… И боюсь я за тебя!

— Да слишком уж ты прямодушен, всякому в лицо правду режешь. Как раз накличешь еще на себя немилость царскую. Козни боярские, нечего таить, ожесточили царя; чает он измену везде, даже там, где ее нет. Остерегись же, Бога ради, в речах своих, не перечь ему!

— Хорошо, хорошо, остерегусь, — улыбнулся в ответ Курбский, которого не могло не тронуть такое теплое участие к нему юноши, видевшего его первый раз в жизни.

И вот они во дворце, и рядом палат проходят в престольную палату. Несмотря на свою возбужденность при входе в эту палату, Курбский вскользь не мог не заметить ее богатого убранства: стены были затейливо расписаны, а пол устлан дорогими коврами. В глубине палаты, под образом Богоматери, сделанным мозаикой из самоцветных каменьев, на возвышении в несколько ступеней, обитом алым бархатом, восседал на троне, в порфире и мономаховом венце, со скипетром в руке, сам царь Борис. Около трона, слева, виднелись на серебряном решетчатом столике держава с крестом, а на столике поменьше — золотая умывальница с расшитым полотенцем. По сторонам трона стояли четыре (по два с каждой стороны) молодых рынд (телохранителей) в белых бархатных кафтанах с горностаевой опушкой, в высоких рысьих шапках, с нагрудными золотыми цепями и с серебряными секирами на плече. Хотя Годунову, как знал Курбский, было уже пятьдесят три года, но на вид он был еще очень бодр, сановит и красив, а торжественная обстановка придавала ему еще большую величавость и мужественную красоту.

Рядом с царем сидел такой же красивый, белолицый и черноглазый, полного сложения отрок в парчовой одежде с непокрытой головой: по семейному сходству с Борисом, в нем нельзя было не признать его сына, царевича Федора[3]; по стенам же кругом, также на уступах, но пониже, сидели на скамьях бояре и окольничие в роскошной одежде из золотой и персидской ткани.

При появлении Курбского, взоры всех присутствующих разом обратились на входящего. Один царь только, казалось, не приметил его и протянул руку к сыну, чтобы взять у него из рук какой-то большой лист. Водя по листу перстом, Годунов начал задавать царевичу вопросы. По долетавшим до Курбского отдельным названиям: «Мурманское море», «Великий Новгород», «Литва», он догадался, что то была географическая карта.

— И все это, сын мой, ты сам начертал? — явственно донесся теперь голос царя.

— Сам, царь-батюшка, — прозвенел ответ царственного отрока.

— Теперь я, стало быть, могу умереть спокойно; у меня есть преемник, знающий свой край[4].

«Он хочет принизить во мне моего царевича перед всеми Царедворцами!» — ударило в голову Курбского, и, забыв уже о придворных обрядностях, которыми обставлен всякий подобный прием, он без приглашения сделал несколько шагов вперед. Такая бестактная смелость видимо озадачила самого Годунова. Он окинул смельчака хмурым, огненным взглядом. Этот его орлиный взгляд и поистине царственная осанка, вместе со всем окружающим величием царского сана, смутили Курбского. Отвесив поклон, он с ненужной торопливостью, захватывавшею дух, произнес обычную формулу приветствия от имени своего царевича; после чего, подойдя к самому трону, с новым поклоном хотел вручить Годунову грамоту царевича — большой пергаментный свиток, завязанный шелковым шнуром и припечатанный сургучной печатью. Никто раньше не догадался предупредить его, что самому царю на Руси из рук в руки даже признанные иноземные послы ничего передавать не в праве, а потому Курбский счел опять знаком пренебрежения со стороны царя что тот обратился к сидевшему с краю старшему боярину:

— Прими-ка, князь Василий Иванович, и прочитай нам.

То был вчерашний посетитель Курбского, князь Василий Иванович Шуйский. Приняв свиток, Шуйский не спеша снял печать, развязал шнур, развернул свиток и стал затем читать его, читать громко, внятно и бесстрастно. Но вот и его голос, вполне, казалось, ему послушный, заметно дрогнул. Да и было от чего! Его устами, великому государю его, Борису Федоровичу, в присутствии всей боярской думы, во всеуслышанье говорились такие продерзостные речи:

«… Жаль нам, что ты душу свою, по образу Божию сотворенную, так осквернил, и в упорстве своем гибель ей готовишь; разве не знаешь, что ты смертный человек? Надобно было тебе, Борис, удовольствоваться тем, что Господь Бог дал; но ты, в противность воле Божией, будучи нашим подданным, украл у нас государство с дьявольской помощью…»

Далее перечислялись преследования, которым со стороны Годунова подверглись все приверженцы прежнего царского рода, а потом описывалось, как он «начал острить нож» и на младенца-царевича Димитрия, и как тот был спасен «по старанию» приставленного к нему врача Симеона.

Заканчивалось послание новым увещеванием:

«Опомнись и злостью своей не побуждай нас к большему гневу. Отдай нам наше, и мы тебе, для Бога, отпустим все твои вины и место тебе спокойное назначим. Лучше тебе на этом свете что-нибудь претерпеть, чем в аду вечно гореть за столько душ, тобой погубленных»[5].

По мере чтения Шуйским этой жестокой отповеди, облако на челе Годунова все более сгущалось, а взоры его, прикованные к губам чтеца, метали молнии. Но всякий раз, когда Шуйский запинался И вопросительно взглядывал на него, царь кивал головой, чтобы он продолжал.

«Хочет ли он до дна испить горькую чашу, — говорил себе, наблюдая за ним, Курбский, — или же, в безграничной гордыне своей, хочет показать и мне, и своим боярам, что он неколебим, как утес среди всяких бурь?»

— Все? — спросил Годунов, когда чтец умолк. — Подай сюда.

И, взяв у него грамоту, он изорвал ее вдоль и поперек, обрывки же смял в комок и комком бросил к ногам Курбского.

— Вот мой ответ!

Вступая, перед тем, в престольную палату, Курбский повторил про себя благоразумное предостережение Бутурлина — не раздражать царя, не перечить. Но теперь, когда грамота царевича Димитрия не только не возымела никакого успеха, но перед всей боярской думой подверглась такому поруганию, кровь хлынула ему в голову, и он вне себя крикнул:

— Государь! Это тебе так не пройдет…

Он прибавил бы, пожалуй, еще много неподобающего, не укажи на него Годунов своим телохранителям:

— Убрать его!

Те кинулись исполнить царскую волю. Курбский уже опомнился и без сопротивления отдался в их власть. Но тут, ко всеобщему изумлению, заговорил царевич Федор, этот безгласный в присутствии родителя, шестнадцатилетний отрок.

— Царь-батюшка! Коли он забылся, так от тяжкой обиды за того, кем прислан…

И, наклонясь еще ближе к отцу, царевич стал ему что-то нашептывать, умоляюще сложив руки. Борьба оскорбленного величия и нежного родительского чувства продолжалась недолго: последнее взяло верх.

— Оставьте его! — приказал Борис рындам, а затем отнесся к Курбскому, — на сей раз, князь, так и быть, тебе это не зачтется. Правду молвил царевич, что твоими устами говорил не ты сам, а приславший тебя. Его же вина, что прислал он ко мне не зрелого мужа, а молодчика, у коего, что на душе, то и на языке. Иди с миром, и да послужит тебе это вперед наукой.

Сознавая сам, что в своей обиде за царевича он хватил через край, Курбский, как провинившийся мальчик, потупил глаза в пол.

— А ответной грамоты не будет? — спросил он.

Годунов переглянулся опять со своим сыном и наследником и, вместо прямого отказа, отозвался неопределенно:

— Первым делом отдохни от пути. Ведь в Москве у нас ты впервой?

— Впервой, государь.

— И на Иване Великом нашем еще не побывал?