— Ну, полно, милый человек, — заметил он насмешнику. — Захудал, вишь, от «коловратностей»; дай нагулять себе тело. Все же не совсем пустосвят, монастырю своему верен, не какой ни на есть беглый расстрига, Гришка Отрепьев.
— Гм… — промычал приказный и, лукаво подмигивая одним глазом, спросил пониженным голосом. — А твое степенство как насчет оного Отрепьева смекаешь?
— То есть, как смекаю?
— Да как ты его понимаешь? Точно ли он простой расстрига?
— Коли самим благоверным царем нашим всенародно объявлено.
— Да для чего, спроси, объявлено?
— Для чего?
— Может, для того, чтобы глаза отвести. Молва ходит, говор бродит; где наткнется, там и приткнется.
И, как бы в рассеянности схватив стоявший перед купчиком жбан с брагой, приказный присосался к нему, пока не вытянул доброй половины, после чего окинул окружающих смелым взглядом и прищелкнул языком.
Всем, казалось, стало как будто не по себе. Особенно же струхнул монастырский захребетник.
— Владыко живота моего! — пробормотал он, крестясь. — Все это пустобрешество…
Но захмелевший приказный, как борзый конь, принятый в шенкеля, закусил уже удила.
— Пустобрешество? — подхватил он. — Га! Уж коли на то пошло, то скажу прямо: хоть и объявлен тот человек расстригой Отрепьевым, а взаправду-то он вовсе не расстрига, да и не Отрепьев…
— Прекрати! — прервал его опять захребетник. — Видно, ты о двух головах.
— Чем тяжелее язык, тем легче речи, — заметил купчик. — Мало ли кто себя за кого выдает! А коли приказано нам почитать его за самозванца…
— Приказано! — вскинулся охмелевший. — Нешто мыслям своим что прикажешь?
— Так кто же то по-твоему?
— Кто? Да я жив быть не хочу, коли то не подлинный царевич Димитрий! Потолкуем с тобой вразумительно. Будь он просто беглый расстрига, так зачем бы великому государю трепетать его, как буки, нарочито посланиями разуверять народ?
— Да что, и правда ведь… А ты как полагаешь, господин честной? — обратился купчик к Курбскому.
До сих пор Курбский не вмешивался в разговор, хотя сердце в нем учащенно билось. Но на такой прямой вопрос отречься от своего царевича — казалось ему постыдным малодушием. И у него, точно его кто толкнул, само собой слетело с языка:
— Для меня-то он несомненный царевич Димитрий.
Петрусю давно уже не терпелось вставить свое слово, и он хвастливо договорил за своего господина:
— Мы близкие ему люди и нарочно присланы от него в Москву.
От такой излишней болтливости казачка Курбского покоробило — не со страху за себя лично, а потому что он словно бы превысил данное ему царевичем полномочие. Смутились, видимо, и мужички; а монастырский захребетник разом вскочил из-за стола.
— Куда, брат? — спросил приказный, хватая его за рукав.
— Блажен иже не иде на совет нечестивых, — отвечал тот, тщетно стараясь высвободить свой рукав.
— Постой, погоди! Ты слышал ведь сейчас, что господин этот и холоп его подосланы сюда самозванцем и прямо называют его царевичем Димитрием? И вы тоже слышали, православные?
Ответа ни от кого не последовало. Но общее глухое молчание служило как бы ответом.
Махнув рукой нескольким стрельцам, сидевшим за одним из соседних столов, приказный зычно гаркнул на все кружало:
— Слово и дело!
Слишком хорошо известен был всей Москве этот страшный окрик отечественной инквизиции тайного сыскного приказа. Стрельцы не замедлили нагрянуть и окружить Курбского и Петруся; остальные посетители кружала, сколько их ни было, точно также всполохнулись. Но приказный предупредил их:
— Стой! Никто покуда ни с места! А теперь, сударик мой, — обернулся он к Курбскому, доставая из кармана пару железных наручников, — пожалуй-ка сюда твои рученьки.
— Ни за что!
И Курбский схватился за саблю. Неизвестно, чем бы окончилась эта неравная борьба, не вступись в дело второй сыщик-купчик.
— Не замайте его, ребята, — сказал он. — Его милость — человек рассудливый: попусту чинить противление не станет. Сила солому ломит, господин честной; усугублять свою вину пролитием крови верных слуг государевых ты ведь не похочешь? А мы тебя избавим от сих ручных украшений, буде ты добровольно сдашь нам свое оружие.
Что оставалось Курбскому, как не покориться обстоятельствам?
Не долго упирался теперь и монастырский захребетник, которого сыщики признали нужным, вместе с двумя мужичками, прихватить тоже с собой на случай, что «востребуются какие-либо вопрошания».
— Скорпионы, аспиды! — ворчал он только сквозь зубы. — Я немотствую и умываю руце в неповинных.
Глава пятнадцатаяКОНЧИНА ГОДУНОВА И БЕГСТВО КУРБСКОГО
Боярин или боярский сын, ведомый по улице стрельцами, как обыкновенный преступник, — это было и тогда явлением незаурядным; а потому редкий прохожий не оглядывался на Курбского, возбуждавшего притом своим молодцеватым и благородным видом невольное сочувствие. Иные, посмелее, обращались к конвойным с вопросом, за что, мол, его взяли и куда ведут. Но те отгоняли их резко и сурово:
— Пошли, пошли, пока самих не забрали!
Раз до слуха Курбского донеслось и соболезнование какой-то женщины:
— Ах, ты родненький, красавчик этакий! Нешто такой может быть злодеем! Помоги тебе Господи и Ми-кола заступник!
Краска стыда заливала щеки Курбского, и он вздохнул с облегчением, когда, наконец, очутился в мрачной и неприютной приемной сыскного приказа (находившегося в Кремле, около Архангельского собора).
— Что, сам тут? — справился приказный у дневального стража.
На утвердительный ответ, он юркнул в боковую дверь; товарищ его — следом за ним.
В это время откуда-то снизу, точно из-под пола, донеслись какие-то отрывистые крики и глухие стоны.
— Что там такое? — справился Петрусь шепотом у своего господина. — Уж не застенок ли?
— Надо быть, что так: кого-нибудь, знать, пытают, — отвечал Курбский. — Но ты, милый, не бойся: тебя я на этот раз не дам в обиду.
— О! С тобой, княже, мне ничуть не страшно. А станут пытать, хошь все жилы вытянут, — ни от тебя, ни от царевича нашего не отступлюсь.
Тут в дверях показался какой-то жиденький, невзрачный человечек в забрызганном чернилами кафтане с высоким козырем (стоячим воротом); за ухом у него торчало гусиное перо; у пояса болталась на цепочке медная чернильница. Но чего ему недоставало в росте и во всей внешности, то он старался восполнить своей петушиной осанкой и заносчивым обращением. Едва удостоив арестованных косого взгляда, он объявил стрельцам:
— Нынче допроса не будет: посадить их в яму! Курбский вспыхнул и выступил вперед.
— Позвольте узнать, — спросил он, — чье это приказание?
Тот оглядел его теперь нахально с головы до ног.
— Чье приказание? Да хоть бы мое!
— Так, видно, ты сам боярин князь Татев, что начальствует в приказе?
— Не сам боярин, вестимо…
— А не сам, так только подначальный его письмоводчик, дьяк?
Слово «только» задело зазнавшегося дьяка за живое. Но решительный вид и могучая фигура Курбского не позволили ему слишком возвысить тон.
— Боярина нашего здесь нету, — буркнул он, — крепко занедужил…
— Так ли? Сейчас вот только дневальный говорил, что он здесь.
— Ты что ж это, чертов сын? — напустился дьяк на дневального. — болтаешь зря, когда строго воспрещено…
— Помилуй, кормилец! — взмолился тот. — Коли сыщик спрашивает, так как же скрыть-то?
— Ладно! С тобой разговор впереди. Так изволишь видеть, — обратился дьяк опять к Курбскому, — боярина, будто, здесь и нету.
— Все-таки, пойди, доложи: не тебе обо мне решать.
— Но ему, слышал ведь, неможется. Нынче в сборе вся боярская дума: государь принимает иноземных послов; а боярин мой, вишь, отговорился; если ж и пожаловал сюда, в приказ, то ради совсем неотложного дела.
— Для пристрастного допроса.
Новый искрометный взгляд в сторону дневального. Но Курбский выгородил последнего:
— Этого-то он мне не выдавал; выдал сам пытаемый. Вон, слышишь?
В самом деле, из-под пола, как и прежде, долетел отчаянный, как бы предсмертный вопль.
— Дурачье! Не могут утихомирить… — прошипел дьяк. — Да что же мне доложить от тебя боярину?
— Доложи, что я такой же полномочный посол, как и те, и что за всякое насилие надо мной ему не сдобровать.
— Так вот ему и скажешь!
— А не скажешь, так тебе же первому быть в ответе.
Как ни был опытен дьяк в самых кляузных вопросах, но тут стал в тупик. Машинально взяв из-за уха перо, он бородкой его в раздумье почесал себе переносицу, а затем, круто повернувшись на каблуках, удалился. Прошло не мало времени, когда он опять вернулся, чтобы провести Курбского и его казачка в соседний покой, где они застали уже обоих сыщиков.
Вслед затем из противоположных дверей вошел сам начальник тайного сыскного приказа, боярин князь Татев. Шел он вперевалку, шаркая подошвами, словно ногам его было не под силу нести его грузное тело; а болезненно-желтый, как бы от разлития желчи, цвет его обрюзглого и злого лица, в особенности же сильный кашель, одолевший его с первых же слов, наглядно подтверждали, что ему, действительно, не здоровится.
Свысока чуть-чуть кивнув головой на поклон Курбского, он приступил прямо к допросу:
— Ты называешь себя Курбским?
— Да, я князь Михайло Курбский, полномочный посланец царевича Димитрия…
— Такого царевича нет…
— Для тебя, боярин, покуда нет, но скоро, поверь мне, будет. Сам царь твой Борис Федорович принял меня как его посланного.
— Но разорвал его грамоту!
— А! Так ты был тоже при этом? Стало быть, ты слышал сам, что царь велел мне ждать его ответную грамоту, а посему без него надо мной здесь не может быть никакой расправы. Коли же я, по твоему, в чем виноват, то идем сейчас к самому царю.
Вежливый, но решительный тон Курбского, возражавшего грозному допросчику смело, не моргнув ни одним глазом, остался не без действия.