Курбский слушал молча, насупив брови, очевидно, не разделяя увлечения легкомысленного юноши.
— Ну, а русским людям как живется теперь при дворе против прежнего? — спросил он.
— Живется им тоже вольготней и веселее, — отвечал Бутурлин. — За столом всякий день музыка да песни; после стола никто и не помыслит почивать: либо какое дело, либо безделье.
— Но в боярской думе государь все же бывает?
— А как же: ни единого разу еще, почитай, не пропустил. Прослушает сперва, как бояре промеж себя судят да рядят; а потом говорит им: «Столько часов вы, люди добрые, бьетесь, и все без толку; а дело-то чего проще». И что же ведь? Сразу решит, как должно. Станет говорить, так где и слова-то берутся? Говорит складно, вразумительно, как по-писанному. На все-то у него примеры из жизни других народов. Бояре, знай, ушами только хлопают, брады уставя, и диву даются. «Вот погодите, — говорит, — буду посылать и ваших детей в чужие края поучиться уму-разуму — спасибо еще скажете».
— Что же, дело хорошее, хорошее дело, — не мог не одобрить Курбский. — Лишь бы из-за чужих народов своего не забывал.
— О! Государь радеет об нем ежечасно. По средам и субботам сам просителей принимает на крыльце.
— Всех без разбора?
— Всех как есть: приходи с челобитной последний хоть нищий — и тому нет отказу. Судьям же и приказным, дабы не прижимали бедного люда, строго настрого наказано вершить дела без посулов (взяток). А чтобы самому ему еще ближе познать свой народ, перерядится, бывало, в простое платье, да сам-друг с Басмановым и ходит себе по городу, заговаривает с прохожими, заглядывает в лавки, в аптеки… Взял он это в пример, сказывал Басманов, с какого-то сказочного царя арабского, что ли…
— С калифа Гаруна-аль-Рашида, — пояснила Маруся, которая, живя в Самборе при панне Марине Мнишек, имела случай познакомиться там со сказками «Тысяча и одна ночь».
— А вот что скажи-ка мне, Андрей Васильич: заходит ли государь по-прежнему и к своей матушке-царице?
— Как улучит только свободное время, так сейчас и к ней. И всякий-то раз, как побывает этак у нее, становится будто еще доступнее, ласковее.
— Что значит мать родная! Но ты говорил все про дело; а безделье-то у него какое?
— Безделье тоже все благородное: то конское ристалище, то охота псовая, либо соколиная, то медвежья травля: нарочито мы для сего из аглицкой земли особых собак даже выписали — догов; а травим у себя же, на дворцовом заднем дворе, больше все по воскресным дням. Раз же, в селе Тайницком, государь велел спустить с цепи медведя-страшилище, да сам и пошел на него с рогатиной.
— Один? Вот бесстрашный! А бояре-то как допустили?
— Басманов и то было выскочил вперед; да государь на него как прикрикнет: «Отойди, Петя, не мешай!» Глядь, с одного удара и порешил зверя, а у самого хоть бы царапинка. Но все эти забавы ничто перед воинской потехой.
— Да ведь войны у нас ни с кем теперь нет? — заметил Курбский.
— Покуда нет; но татары и турки собираются, слышь, опять в поход на нас. Ну, вот, и отливают у нас про них пушки да мортиры; а чтобы и наше русское войско переняло у искусников немцев, как идти на приступ, соорудили верст тридцать от Москвы, в старой вотчине Борисовой, ледяную крепость. Бояре со стрельцами засели в крепости, а сам государь с немецкой командой брал ее приступом.
— И с оружием? Бутурлин рассмеялся.
— С оружием, да! Только с каким, знаешь ли? С снежными комьями! Правда, иные из этой немчуры, за-место снега, метали в наших каменьями и поранили кое-кого. Как подали тут всем после боя вина да меду, бояре с досады не хотели даже пить спервоначалу во славу победителей-немцев. А старик Бельский так прямо и ляпнул: «Не вышло бы, государь, из сего плохой шутки. Вернемся-ка лучше в Москву». И послушался государь, вернулся. Да очень уж, видно, полюбилась ему воинская потеха: велел он возвести на Москве-реке, по дсамыми окнами дворца, ад кромешный. Маруся осенилась крестом.
— Господи, помилуй! Настоящий ад?
— Ты, деточка моя, и поверила? — улыбнулся Курбский. — Верно, тоже нечто вроде крепостцы?
— Подлинно, что так, — отвечал Бутурлин. — Но наподобие яко бы ада. На дверях изображены слоны с огромными хоботами; из нижних окон пышет адское пламя, наверху же, заместо окон, головы чертей с разинутыми пастями, и из тех пастей глядят пушки: «Ой, не подходи! Разнесем». Вся эта штука притом на колесах; как двинется этак на погань бусурманскую, так та со страху наверное бросится бежать без оглядки.
— А москвичи что говорят про эту затею?
— Да что наши москвичи! Народ богобоязненный, да темный. Почитают и впрямь не то дом, не то дьявольским наваждением, крестятся да отплевываются. Как предложил тут государь стрельцам штурмовать эту небывалую крепость, те поголовно отказались. Ну, и пристыдил же он их: вызвал охотников из польских рейтеров; эти, понятно, не устрашились и лихо пошли на приступ[10].
«И сотвори себе в маловременной жизни потеху, а в будущий век знамение превечного своего домовища, его же в Российском государстве, ни в которых во иных, кроме подземного, никто же виде на земли, ад превелик зело, имеющ у себя три главы, и содела обо-юду челюсти его от меди бряцало велие, егда же разверзает челюсти своя, и извне его яко пламя предстоящим ту является, и велие бряцание исходит из гортани его, зубы же ему имеющи осклаблены и нотги ему яко готовы на ухапление, и из ушию его яко же пламени распалявшуюся; и постави его проклятый он прямо себе на Москве-реке, себе во обличение, дабы ему и с превысочайших обиталищ своих зрети на нь всегда, и готову быти в нескончаемые муки во нь на вселение и с прочими доиномысленными своими».
Курбский подавил вздох.
— Так правда, значит, — сказал он, — что поляков государь все-таки еще предпочитает своим русским?
— Да как же, коли невеста у него из полячек?
— А что, Андрей Васильевич, — переменила тему Маруся, — когда же их свадьба?
— Свадьба настоящая, православная, будет сейчас, слышно, как только невеста прибудет в Москву. Католическая же была ведь еще в ноябре месяце в Кракове.
— В Кракове! Да разве государь ездил для этого опять в Краков?
— Сам-то не ездил; повенчали его с невестой заочно.
— Как так заочно?
— А так, что в Кракове заступал его думный дьяк Власьев Афанасий Иваныч. Да какие подарки он повез им из Москвы!
И Бутурлин с одушевлением начал перечислять эти подарки[11].
— Но почему же она до сих пор все не едет в Москву? — спросил Курбский.
Бутурлин пожал плечами.
— Господь ее ведает! Государь и то не может дождаться: на Рождестве еще послал нарочно в Краков пана Бучинского и Михайлу Толчанова с большими деньгами (на дорогу) и новыми подарками пану воеводу, чтобы поторопился отъездом; вдогонку покатил Иван Безобразов, а теперь вот, на днях, отправлены к ним в Самбор один за другим еще два гонца.
— Удивительное дело! Словно с умыслом ведь затягивают свой приезд.
— А я знаю, почему! — сообразила Маруся.
— Почему?
— Да потому, что выходит-то панна Марина за нашего русского царя не по своей охоте.
— Как не по своей? — возразил Курбский. — Не сама ли она, скажи, первая опутала его своими чарами, когда он был еще царевичем…
— Да, ей вскружила голову царская власть. Кроме того, ей нашептали эти два патера, что через нее будет обращен в латинство весь русский народ и что она обретет тем царство Небесное. Но сердца в груди не заглушишь!
— Так ты полагаешь, что она и доселе еще не забыла кого-либо из своих прежних поклонников? У ног ее, говорят, вздыхали первые польские рыцари. Чаровница! Но я, признаться, с тех пор, что ее знаю, ничего-таки не заметил.
— Ты, Миша, ничего, вообще, не замечаешь: у тебя глаз мужской, не женский. А я была ее любимой фрейлиной, от меня у нее почти не было тайн.
— Так ты думаешь?..
— Думаю, что не пошли ей судьба русского царевича, она давным-давно была бы паньей Осмольской. Одним им, Осмольским, было время, только живет и дышит.
— Гм… Осмольский и то ведь из всех поляков, что знавал я, чуть ли не самый прямой и милый. Сравниться с ним мог разве Бучинский.
— Да и Бучинский не такой прямодушный.
— Пожалуй; по должности своей секретарской он поневоле скрытничает. Но при мне Осмольский никогда не показывал и виду, чтобы панна Марина ему нравилась более других паненок.
— Потому что он истинный рыцарь. Понял, видно, что у нее одно на уме — царский венец, ну, и сам отступился. Помяни мое слово: приедет она в Москву, и он будет тут как тут.
— Вспомянем, — недоверчиво усмехнулся Курбский. — Только когда-то мы с тобой еще попадем в Москву!
— Когда? А к самому въезду панны Марины. Право, голубчик Миша, мне так хотелось бы!.. Я была с нею так дружна…
— Хороша дружба! Забыла ты, видно, как коварно она с тобой тогда поступила в Жалосцах?
— При пожаре православного храма? Да ведь я могла уличить этих двух патеров в поджоге храма, а для нее нет ничего выше ее римской веры. Ей надо было спровадить меня хоть на край света. Ну, и сама я, признаться, тогда погорячилась, наговорила ей из-за тебя много лишнего. Но теперь все это давно быльем поросло, и никто тебя у меня уже не отнимет! Ну, пожалуйста, миленький, хороший ты мой! И сам ты свидишься опять с государем, твоим лучшим ведь другом…
Мог ли он сказать ей, что между ним и его царственным другом стояла по-прежнему замогильная тень угличского странника? Просила же его молодая жена так нежно, так умильно… И недостало у него духу отказать ей в этой совершенно понятной и невинной просьбе.
Глава двадцать перваяКАК МАРИНА МНИШЕК ВЪЕЗЖАЛА В МОСКВУ И КАК МАРУСЯ КУРБСКАЯ ПРИНЯЛА ТАКЖЕ УЧАСТИЕ В ЭТОМ ВЪЕЗДЕ
Согласно наперед установленному церемониалу, въезд царской невесты в Москву должен был состояться 2-го мая по Смоленской дороге. На расстоянии ружейного выстрела от городских ворот были раскинуты два роскошных шатра; а чтобы задержать напор несметных зрителей небывалого еще зрелища, от шатров до города и далее по городским улицам вплоть до Кремля была расставлена цепь конных казаков и пеших ратников. Вставшим спозаранку Курбским, Биркиным и безотлучному казачку первых Петрусю удалось занять места хотя и позади воинской цепи, но против самых шатров. Таким образом, в ожидании, они имели полную возможность наглядеться, во-первых, на сверкавшую серебром и золотом группу всадников бояр, долженствовавших встретить здесь невесту государя; потом на царский подарок ей — двенадцать верховых коней под меховыми попонами, с золотыми удилами и серебряными стременами; наконец, на назначенную для нее же раззолоченную колымагу, запряженную десятью бесподобными чубарыми конями.