На мраморных утесах — страница 19 из 22

енные для атаки клыки смертоносно поблескивали как буры из загнутого стекла. К этому танцу воздух прорезало чуть слышное шипение, как если бы в воде охлаждалась сталь; также с оправы клумб раздалось тонкое, костяное пощёлкивание, похожее на кастаньеты мавританских танцовщиц.

В этом хороводе лесная шайка от страха точно окаменела, глаза у них вылезали из орбит. Выше всех поднялась Грайфин; она покачивала светлым щитком перед Шифон Ружем и, как бы играя фигурами своих серпантинов, окружала его. Монстр, дрожа, следил за взмахами её танцующего извивания, и шерсть у него встала дыбом — потом Грайфин, казалось, совсем легко коснулась его уха, и сотрясаемая смертельной судорогой, откусывая себе язык, кровавая псина начала кататься по цветнику лилий.

Это послужило знаком для множества танцовщиц, которые золотыми кольцами бросились на свою добычу, переплетясь так густо, что людей и собак, казалось, обвивало только одно чешуйчатое тело. Также казалось, что из тугой сети возник только один предсмертный крик, и его тотчас же точно шнуром удушила утончённая сила яда. Затем мерцающее сплетение разделилось, и змеи, спокойно извиваясь, снова уползли в свои расселины.

Посреди клумб, которые теперь покрывали тёмные и вздувшиеся от яда трупы, я поднял глаза на Эрио. Я увидел мальчика с Лампузой, которая гордо и нежно вела его, входящими в кухню, и он с улыбкой помахал мне рукой, между тем как скальные ворота со скрипом закрылись за ними. Тут я почувствовал, что кровь легче заструилась у меня по жилам и что чары, которые держали меня в плену, отступили. Я мог также опять свободно двигать правой рукой, и я торопливо вошёл в Рутовый скит, поскольку тревожился за брата Ото.

28

Проходя библиотеку, я обнаружил книги и пергаменты в строгом порядке, какой наводят, отправляясь в дальнее путешествие. На круглом столе в холле стояли изображения ларов — они были красиво обставлены цветами, вином и жертвенной пищей. Само помещение тоже было празднично убрано и ярко освещено высокими свечами рыцаря Деодата. Я почувствовал себя в нём очень по-домашнему, когда нашёл его приготовленным к торжеству.

Пока я рассматривал результаты его труда, из кабинета с гербариями наверху вышёл брат Ото, оставив двери широко открытыми. Мы крепко обнялись и, как когда-то в паузах боя, поделились друг с другом нашими приключениями. Когда я рассказал, как нашёл молодого князя, и извлёк из своей сумки трофей, то увидел, как лицо брата Ото оцепенело — потом, вместе со слезами, его осветило чудесное сияние. Вином, стоявшим подле жертвенной пищи, мы начисто омыли голову от крови и смертного пота, потом поместили её в одну из больших благоухающих амфор, в которых мерцали лепестки белых лилий и ширазских роз. Теперь брат Ото наполнил два кубка старым вином, которые, предварительно совершив libatio,[50] мы осушили, а потом разбили о цоколь камина. Так мы отметили прощание с Рутовым скитом и в глубокой печали покинули дом, ставший тёплой одеждой для нашей духовной жизни и нашего братства. Ведь нам нужно уходить из любого места, которое давало нам приют на земле.

Теперь, покинув наше имение, мы через ворота торопливо направились к гавани. Я обеими руками сжимал амфору, а брат Ото укрыл на груди зеркало и светильник. Достигнув поворота, где в холмах терялась тропа к монастырю Фальциферы, мы ещё раз задержались и оглянулись на дом. Мы увидели его лежащим в тени мраморных утёсов, с его белыми стенами и широкой шиферной кровлей, на которой отражалось матовое мерцание дальних пожаров. Подобно тёмным полосам вдоль светлых стен тянулись терраса и балкон. Так строят в красивых долинах, в которых на южном склоне живёт наш народ.

Пока мы рассматривали Рутовый скит, его окна осветились, а из фронтона на высоту мраморных утёсов ударило пламя. По цвету оно было похоже на маленькие язычки пламени в светильнике Нигромонтана — глубоко тёмно-синее — и крона его была зазубрена как чашечка цветка горечавки. Здесь мы увидели, как результат многих лет работы становится добычей стихии, и вместе с домом в прах обращался наш труд. Но на этой земле мы не можем рассчитывать на завершение, и счастлив тот, чья воля не слишком болезненно связана с его стремлениями. Не построить дома, не создать плана, в фундаменте которого не была бы заложена гибель, и не в наших трудах покоится то, что непреходяще живёт в нас. Это нам открылось в огне, но в блеске его лежало также и что-то радостное. Со свежими силами мы торопливо двигались по тропинке. Было ещё темно, но от холмов с виноградниками и с береговых лугов уже поднималась утренняя прохлада. И душе казалось, будто огни на небосводе немного умеряют свою гибельную силу; вмешивалась утренняя заря.

Мы увидели, что монастырь Марии Лунарис на склоне тоже окутан пожаром. Языки пламени взвивались по колокольне, так что раскалился золотой рог изобилия, который как флюгер раскачивался на капители. Высокое окно церкви со стороны алтаря с иконой уже лопнуло, и в его пустой раме мы увидели стоящего отца Лампроса. За спиной у него как в огненной печи бушевал жар, и мы поспешили к монастырскому рву, чтобы окликнуть патера. Он стоял в пышном облачении; на его лице, как мы увидели, светилась незнакомая улыбка, словно оцепенение, обычно пугавшее нас в нём, расплавилось в пламени. Он, казалось, внимательно вслушивался, но наших призывов не слышал. Тогда я вынул голову князя из благоухающей амфоры и высоко поднял её правой рукой. От вида её у нас мороз пробежал по коже, ибо лепестки роз впитали влагу вина, так что теперь голова, казалось, засверкала в тёмно-пурпурном великолепии.

Но была ещё и другая картина, которая захватила нас, когда я поднял голову, — мы увидели, как в зелёном блеске лучится розетка, закрывающая ещё невредимое закругление оконной арки, и её внешний вид был нам каким-то чудом знаком. Нам показалось, будто её прообраз высветился для нас в том подорожнике, который отец Лампрос показал нам однажды в монастырском саду, — теперь обнаружилась скрытая связь этого осмотра.

Патер обратил на нас взор, когда мы протянули в его сторону голову, и медленно, наполовину приветствуя, наполовину указывая, как при consecratio,[51] он поднял руку, на которой пламенел крупный карнеол. И будто этим жестом он подал знак ужасной силы, мы увидели, как розетка разлетелась во все стороны золотыми искрами, и со сводом как горы на него обрушились колокольня и рог изобилия.

29

Петушиные ворота были разрушены; мы по обломкам прокладывали себе дорогу. Улицы были завалены остатками стен и строительными балками, а вокруг в мусоре пожарищ были разбросаны убитые. Мы видели мрачные картины в холодном дыму, и всё-таки в нас жила новая уверенность. Так утро оказывается вечера мудренее; и уже возвращение света после долгой ночи казалось нам чудом.

В этих грудах развалин блекли старые распри как воспоминания о дурном опьянении. Ничего, кроме беды, не осталось, и борцы отложили знамёна и знаки. Мы ещё видели в боковых улочках мародёрствующий сброд, однако теперь удвоенными постами подтягивались наёмники. В крепости мы встретили Биденхорна, который назначал их, приняв важный вид. Он стоял на площади в золотой кирасе, но без шлема, и похвалялся, что уже «разукрасил ёлки» — то есть он велел схватить первых попавшихся и повесить на вязах городского вала. По боевой привычке он во время беспорядков надёжно окопался — и теперь, когда весь город лежал в руинах, он выступил и разыгрывал гения. Впрочем, он был хорошо информирован, ибо на круглой крепостной башне развевался штандарт Старшего лесничего: красная голова кабана.

Похоже, Биденхорн был уже изрядно выпивши; мы застали его в ужасно хорошем настроении, делавшем его любимцем своих наёмников. Он совершенно неприкрыто потешался над тем, что писакам, виршеплётам и любомудрам Лагуны теперь-де намяли бока. Ему были ненавистны как старый аромат образованности, так и вино с его духовностью. Он любил тяжёлый эль, какой варят в Британии и в Нидерландах, и он называл народ Лагуны пожирателями улиток. Он был необузданным случным жеребцом и кутилой и непоколебимо верил, что любое сомнение на этой земле следует разрубать верным ударом. Стало быть, он обладал сходством с Бракмаром — только он был гораздо здоровее в том, что презирал теорию. Мы ценили его за непринуждённость и хороший аппетит, ибо если он и был неуместен в Лагуне, то нельзя же ругать козла, пущенного в огород.

К счастью, Биденхорн принадлежал к тем людям, у которых ранний завтрак оживляет память. Таким образом, нам не пришлось напоминать ему о тех часах перед теснинами, когда он со своими кирасирами оказался в бедственном положении. Он там упал, и мы видели, что свободные крестьяне Альта Планы уже занялись тем, что выковыривали его из лат, как то делают с омаром на пышном пиру, для которого украшение — умение повара ломать панцирь. Желобок резца уже щекотал ему шею, когда подоспели мы с пурпурными всадниками и освободили его и его наёмников. Это была диверсия, когда нам в руки попал молодой Ансгар. Биденхорн знавал нас и по нашим мавританским временам — это способствовало тому, что он не стал отнекиваться на нашу просьбу о корабле. Ведь час катастрофы считается часом проявления мавританских качеств. Он предоставил в наше распоряжение бригантину, которую держал в гавани, и выделил нам в сопровождение отряд наёмников.

Улицы, которые вели к гавани, были заполнены беженцами. Но, казалось, что не все собирались покинуть город, ибо мы видели, как из руин храмов уже поднимается дым жертвоприношений, а из развалин церквей мы слышали пение. В часовне Sagrada Familia[52] рядом с гаванью события пощадили орган, и его звуки мощно вели песню, которую исполняла община:

Князь тоже женщиной рождён

И обратится в прах;

Награбил хоть и много он,