Я обижался и на какое-то время отказывался от всяческих социальных совокуплений с соседями по камере. Всезнающие и громогласно-истеричные пикейные жилеты почти всегда выходили победителями.
По весне, набравшись ума-разума, я полностью завязал что-либо доказывать и выяснять какие-либо отношения. Тем более диспуты превращались в «базар ради базара» и «кто кого переговорит».
В общем, поступил как в старой детской присказке – «кто спорит, тот говна не стоит».
Тем не менее я мимикрировал и стал «проще».
…С бледнолицыми «реднэками»[576] в наколках я волей-неволей вел себя как туповатый пригородный жлоб. Любитель автогонок и кантри-музыки. Иногда даже как расист, смеющийся над человеконенавистническими и ксенофобскими шутками в духе ку-клукс-клана (каюсь).
При встрече на компаунде усато-бородатые мракобесы приветствовали друг друга страшно запретным словосочетанием «white power». За «белую власть» запросто могли зарезать…
С еврейцами я, знамо дело, был знатным еврейцем, «аидише ингеле»[577], получавшим соответствующие привилегии от мирового сионизма и хасидизма: кошерную спецдиету, религиозные выходные и беспрецедентный праздник живота на иудейскую Пасху. Этому способствовала моя говорящая фамилия. «Трахтенберг» переводился с идиша как «думающая гора»…
С редкими интеллектуалами и белыми «белыми воротничками» я выступал в роли «Russian intelligentsia»[578]. А также циничным писателем-карбонарием.
С «курносыми» итальяшками, соотечественниками и прочими европейцами я был просто «русским». Со всеми вытекающими из этого понятия криминально-гангстерскими последствиями.
Для испанцев, узкоглазых «кинчиков» и карибских островитян я полудостойно представлял легендарную Russian Mafia[579]. Бессмертную и кровожадную, воспетую в фэбээровских стихах и песнях. В моем исполнении – немного сумасшедшую.
И наконец, Лев Трахтенберг и негры.
С большей частью форт-фиксовских чернокожих (за исключением кухонных мусульман из «Нации ислама») у меня сложились достаточно ровные, переходящие в приятельские, отношения. Не засос, но и не война.
Афроамериканцы, воспитанные на рэпе, телевидении BET[580] и журнале King – основных составляющих гангстергламура видели во мне поставщика живого товара. Весьма уважаемую по их понятиям профессию. Международного сводника.
Поначалу я пытался объяснить, что вообще-то я служил продюсером-импресарио и что к настоящему сутенерству (со всеми вытекающими из этого гадкими последствиями) никакого отношения не имел. Даже рассказывал поучительную историю о программе министерства юстиции «грин-карты в обмен на показания». О беспринципных хищницах, обвинивших меня во всех смертных грехах. О правовом беспределе, о предательстве и т. д., и т. п. Не знаю почему, но чернокожая братва мне не очень верила. Негры улыбались, при этом обнажая сверкающие золотые «радиаторы», активно рекламировавшиеся во всех «черных» изданиях. «Yo, nigga, that`s what`s up! Russian pimp! That`s serious shit! I respect your G!» (примечание переводчика-жаргониста с эбоникса: «Полный улет! Ты – супер! Чумовое дело замутил – лохушек америкосам втюхивать! Прикольная история!» И все в таком духе…)
В результате я полностью свыкся с высоким для всех афроамериканцев званием «Пимп». Более того, даже начал отзываться на соответствующие кликухи. Стал соответственно представляться: «Очень приятно! Russian pimp». А иногда, под игривое настроение, – «Crazy pimp», то есть не обычный, а «е…анутый по полной программе».
Самоутверждался, приобретал фанатов и завоевывал негритянское расположение. Подстраивался, короче. Мимикрировал.
Но не переставал удивляться, когда в очередной раз открывал для себя что-то новое. Особенно в вопросах афроамериканского национального менталитета.
Менталитета, принижающего значение женщины и воспринимающего ее только в качестве сексуального объекта. В крайнем случае – в роли baby mama, то есть матери-одиночки, а не жены или возлюбленной. Без прав, но с обязанностями. Одной из многих. Короче говоря – «сукой», по-английски – «bitch».
Сука… Понятие, к которому я никак не мог привыкнуть. Одно из самых популярных и распространенных на зоне. Аналог русскоязычной «телки», что-то наподобие. Б-р-р-р…
Как бы парадоксально это не звучало (т. е. в разрез с обвинением и формальным признанием вины), но «рабовладелец» Трахтенберг женский пол уважал. Относился к нему с пиететом…
…От разговоров о женщинах в моей воспаленной голове опять взыграло весеннее настроение.
Итак, в конце моей первой тюремной весны в Форте-Фикс выпал снег, из которого так и хотелось лепить снежные городки и снежные бабы. А потом брать и то и другое.
Американцу – американское, а русскому – русское.
Морозонеустойчивые штатовские зэки сидели по камерам и со священным ужасом поглядывали на милый моему Центрально-Черноземному взору снежок. В случае подобных природных «катаклизмов» (над которыми великодержавно посмеивались иммигранты из СССР), предполагалось, что в бой со стихией вступят «snow teams», то есть «снежные команды».
В каждом отряде числилось по 15–20 дворников-лопатников. Как минимум. На практике на уборку территории по зиме почти никто не выдвигался. Изнеженных сидельцев, подающих по любому возможному случаю жалобы в «регион», на снежные работы поднимать было опасно. Чуть что – звезды тюремной адвокатуры обвиняли дуболомов в издевательстве над самой главной и священной пенитенциарной коровой. Поправкой № 8 Конституции США, запрещающей «жестокое и необычное обращение».
В результате основные форт-фиксовские большаки расчищали механизированные вохровцы. На задрипанном белом внедорожнике, спешно переделанном в бульдозер-самопал. До стежек-дорожек дело почти никогда не доходило. Либо ждали топтунов-снегоходов, либо – дневные оттепели, либо комсомольцев-добровольцев.
Лева Трахтенберг был одним из них. «Дурачком» – волонтером то есть. В чем нисколько не должен сомневаться многоуважаемый читатель. Уже успевший познать мою мятежную и беспокойную душу.
…Как и положено в Америке в подобных снежных случаях, все было отменено и закрыто. За исключением столовки – «food service», еще одной местной святыни. Вынь да положь, но обеспечь зэка трехразовой кормежкой. Желательно с молочком, хлебушком и фруктозой. Даже во время злобных снежных буранов, не говоря уже об акциях неповиновения – бунтах, забастовках и массовых побоищах, нас всегда ждал сухой паек, заботливо расфасованный солдатами с соседней базы ВВС и ментами, мастерами на все руки.
Вместо обычного «первого-второго-третьего» к арестантскому столу подавали упрощенный вариант из стратегических армейских запасов. Запаянные в тончайший хрустящий целлофан два кусочка белого ватного хлеба «Wonder Bread»[581], а также фиолетовый ломтик резиновой колбасы «Болонья» с сильным чесночным амбре и сдобренный темно-желтым «американ чизом»[582]. Иногда отцы родные добавляли пачку молока или яблочко-апельсинчик.
После такого облегченного обеда братва страдала затяжной диареей, в результате чего наши нужники работали с повышенной нагрузкой.
Я подаваемую гадость старался не потреблять и при катаклизмах переходил на рыбные консервы. Надоевшие до смерти, но полезные из-за невидимых глазу полиненасыщенных жирных кислот Омега-3.
Жить хотелось, как никогда. Ибо «жизнь кончается не завтра», а «терпенье и труд все перетрут».
Веря в эти мудрые мысли, я и вызывался поволонтёрить на тюремных снегоуборочных работах.
Поступал не по «понятиям».
Из зарешеченных окон моего и соседнего отряда на ударника каптруда смотрели сотни разноцветных глаз. Периодически кто-нибудь отодвигал створку и выкрикивал мне что-нибудь чрезвычайно «остроумное»: «Раша, теперь точно раньше домой уйдешь!» или «Слушай, а сколько тебе заплатили» или привычное «Yo, nigga, you are crazy»[583].
Я беззлобно отбрехивался и при этом улыбался по весь рот. По фигу мороз! От чистого снега, азартной физической работы, свежего воздуха, солнца и временной дезориентации в мою кровь активно впрыскивались гормончики счастья, которые я представлял в виде разноцветных мыльных пузырьков или блестящих снежинок.
О подобном «пенитенциарном возбуждении» писал Александр Исаевич в «Одном дне Ивана Денисовича». Иногда Шухов и его товарищи валили сибирский лес в охотку, забывая о невзгодах ГУЛАГа.
Хотя в моем случае сравнивать «dolce vita»[584] американского арестанта с ужасами советских лагерей было кощунственно и пошловато, все равно тюрьма оставалась тюрьмой. Совсем не пансионом, как почему-то думали многие мои соотечественники.
…Я продолжал расчищать сверкающий на солнце снег. Сначала у входа в трехэтажный барак образовался небольшой бетонный пятачок. Через полчаса была видна полянка, через час – внушительных размеров площадь.
Стараниями знатного дворника Льва Абдурахмановича Трахтенберга мои соотрядники в тот день ходили на пищеприем по достаточно широкой дорожке, ведущей от нашего корпуса до расчищенного «бульдозером» хайвея.
Жители соседних билдингов подобным похвастаться не могли и уморительно вязли в сугробах. Как разгромленные фрицы в кинохрониках Р. Кармена и на карикатурах сатирика Бориса Ефимова.
…Мой друг Лук Франсуа Дювернье родился на Гаити, но сознательную жизнь провел в Чикаго – холодном и ветреном с декабря по март. По моим расчетам, 25 лет были вполне достаточным сроком для акклиматизации любого млекопитающего. Но я ошибался. Чернокожий наставник, как и 90 процентов населения зоны, был неисправимо теплолюбив. В сомнительные на его взгляд дни он надевал на себя классические «сто одежек». Однако особого внимания заслуживал его головной убор, состоящий из двух вязаных шапочек, между которыми вкладывалось белое казенное полотенце. Как и кольчужка из шлема Добрыни Никитича, утеплитель плавно ниспадал на широкие плечи Лука Франсуа и защищал его от недружественных ветров.