Я набрался мужества и влез в «локер» с головой. Увиденное там напомнило мою нью-йоркскую квартиру после фэбээровского обыска.
Все – верх дном!
Тюремные форменные шмотки кучей-малой смешались с нехитрой цивильной одеждой из ларька. На проржавевевшем днище шкафа валялись трусы, носки и почему-то разорванные белые тишортки. Пакеты с непритязательной тюремной бакалеей-гастрономией оказались открыты, а их сыпучее содержание (кофе, сахар, супы) образовало липкий и противный «гоголь-моголь», смешавшись с разлившимся оливковым маслом и вьетнамским соусом «чили».
С таким трудом доставшаяся нелегальщина: купленный или украденный с кухни провиант, легкие одеяла, лежавшие под матрасом и выпрямлявшие мне спину, старый термос, писчая бумага, пакетики-резиночки-скрепочки – была безжалостна конфискована. Аналогичной обструкции подверглись все 350 шкафов нашего отряда.
Мы убирали и матерились. Матерились и убирали…
В половине пятого утра в камере зажегся совсем недавно погашенный свет. В дверном проеме стоял какой-то незнакомый коп: «Триста пятнадцатая! Через минуту всем стоять внизу в большой телевизионной комнате! Живее поднимайте свои гребаные задницы! А может, кто-то захотел в «дырку»? Видно, вам нравится пердеть под одеялом больше, чем разговаривать с лейтенантом! Короче, засранцы, все вон из камеры!» – взревел солдафон, обладатель популярной у армейцев прически «крю кат»[221], напоминающей сапожную щетку.
После такого ласкового выступления никого дважды упрашивать не потребовалось – в мгновение ока мы оказались на первом этаже. Я опять превратился в сверхскорость и кролика Багз Банни.
Плотная металлическая дверь в кабинет дежурного «correctional officer»[222] открывалась и закрывалась каждые три минуты. Очередь каторжан постепенно уменьшалась.
Минут через двадцать кто-то неумело выкрикнул и мою фамилию.
Я вошел в неуютный кабинет, набитый железными шкафами, противопожарным оборудованием и громадным пультом управления с кнопками, лампочками и тумблерами образца 1980 года. На весьма и весьма старом двухтумбовом столе стоял включенный компьютер, в экран которой пялился уставший пятидесятилетний рыжеватый капитан, начальник Отдела тюремной безопасности. Именно он занимался на зоне всеми расследованиями, выполняя функции внутренней полиции, ФБР, ЦРУ и АНБ одновременно. Рядом с контрразведчиком в сломанном и зачуханном кресле на колесиках сидел какой-то незнакомый «кагэбэшник» в штатском. Он и начал мой утренний «допрос коммуниста».
– Фамилия, имя?
– Трахтенберг, Лев, – четко проговорил я.
– Знаешь ли ты заключенного Али-Бина? – спросил подключившийся капитан.
– Нет, – почти не соврал я. До вчерашнего дня ни с ним, ни с «неуловимым мстителем» мне даже вскользь пересекаться не приходилось.
– Звонил ли ты по телефону после вчерашнего ужина, – продолжал он утро вопросов и ответов.
– Нет. – Здесь я говорил чистую правду – просто не успел. А почему они не могут проверить список звонивших по компьютеру? – подумал я, отвечая на вопрос дознавателей.
– Где ты находился в это время?
– Гулял с друзьями по зоне, с Максом Шлепентохом. Потом был у себя в камере.
– У тебя есть свидетели? Они смогут подтвердить твои слова? – спросил кагэбэшник, дописывая что-то в свой кондуит.
– Конечно, офицер!
– Знаешь ли ты что-нибудь о конфликте около телефонных будок? – задал он новый коварный вопрос.
– Никак нет, сэр, – с почти чистой совестью ответил я. Самого главного я ведь так и не видел.
– Понимаешь ли ты, что дача ложных показаний наказуема законом?
– Да, очень хорошо, – сказал я звонким пионерским голосом, предварительно прокашлявшись.
– ОК, свободен. Можешь идти в камеру. Если потребуется, мы тебя вызовем. Крикни там Марио Санчеса. Ты еще здесь?
Я медленно побрел наверх в свою камеру, анализируя свои расплывчатые ответы и в целом «собеседование». Понятно было, что я канал под «трех обезьян»: ничего не видел, ничего не слышал, ничего никому не скажу…
«Как в кино, – глупо усмехнулся я своим нерадостным мыслям, привыкая к тюремному реализму. – И в этом дерьме мне сидеть еще целых четыре года!»
После унизительных обысков, бессонной ночи, разгрома «локера» и раннего допроса, оптимизма у меня явно поубавилось: «Карету мне, карету!»
Прошло четыре недели. Мы успешно пережили чрезвычайное положение, объявленное Смитом сразу же после «телефонных событий».
Из всего произошедшего я понял только одно: человек разумный привыкает ко всему – 24-часовому перекрытию зоны, отсутствию ларька, телефона и свиданий, участившимся обыскам и допросам, запрету на занятия спортом и просмотр ТВ, задержке с почтой, сухому пайку и прочая, и прочая, и прочая…
…Однако загонять арестанта в угол и долго злоупотреблять терпением тюремного люмпена властям не рекомендовалось. В противном случае возможны непредсказуемые последствия и революционные ситуации: менты не могут, а зэки не хотят.
Ровно через год мне довелось пережить и стать участником «восстания Емельяна Пугачева» – тюремного бунта-забастовки, начавшегося из-за неразумного приказа нового Хозяина.
Великая форт-фиксовская революция была проиграна, а я загремел в карцер…
… Герои осеннего телефонного инцидента и последовавшие за ним репрессии попали в тюремные былины: «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой».
Через работавших в медсанчасти однополчан мы узнали, что в тот вечер за Али-Бином приехала «Скорая» и увезла его в реанимацию в соседний армейский госпиталь. Там его попытались зашить, но рана и потеря крови оказались несовместимы с жизнью – агрессивной, бестолковой и озлобленной.
По почившему в бозе была отслужена протестантская панихида в нашей мультиконфессиональной церкви.
Много народу на нее не пришло – коллеги Али-Бина по тюремной банде не особо хотели себя афишировать. Собралась пара калек: соседей по камере и несколько завсегдатаев всех форт-фиксовских церковных служб – наши местные блаженные кликуши.
Воспользовавшись убийством и расследованием, тюремный ГКЧП избавился от пары десятков неблагонадежных зэков, преимущественно афроамериканцев. Сначала, под шумок, их отправили на несколько месяцев в карцер, а потом перевели на «строгий» режим. Эта «новость» до нас дошла с опозданием на полгода, от возвращавшихся из «дырки» арестантов.
Что произошло с обидчивым черным дядечкой, так лихо посчитавшимся с Али-Бином и раскроившим ему живот, до конца было неизвестно. В конце следующего за убийством дня за ним пришли зольдатен из «лейтенантского офиса», чтобы «упаковать» и отправить в «дырку».
Как на него так быстро вышли, узнать мне не удалось.
То ли помогли носатые собачки, то ли корыстные «крысы», получившие за наводку какую-нибудь мизерную подачку вроде сотни 40-центовых почтовых марок. На стукачей тюремное ведомство раскошеливаться не любило.
Вместе с подозреваемым в карцер на время расследования попало еще несколько зэков: пара соседей по камере, кое-кто из приятелей и все звонившие по телефону из нашего корпуса в тот веселенький вечерок.
Последних все-таки вычислила компьютерная программа, обслуживающая Inmate Telephone System.
Мне опять повезло – меня не сдали, не захапали под шумок в «дырку», и я не успел «наследить», набрав в телефоне-автомате свой персональный код. Недаром моя сестра мне всегда говорила, что я везучий.
Лев Трахтенберг в который раз бил поклоны, возносил молитвы и курил фимиам своему трудившемуся в поте лица ангелу-хранителю. С таким нестандартным клиентом, как я, работы у моего защитника и благодетеля было невпроворот.
В тюрьме особенно.
Глава 21Право на труд
В один прекрасный вечерок я обнаружил свою фамилию в «Списке изменений» – «Change List».
В конце трудового дня пять дней в неделю дежурный мент вывешивал на пустующей доске объявлений два списка – побольше и поменьше.
Священной обязанностью каждого форт-фиксовского зэка было ежевечерне проверять свое имя в обоих списках. Несоблюдение этой славной тюремной традиции каралось дополнительной работой или попаданием на недельку в карцер. Несмотря на природную рассеянность я, как ни странно, не забывал ознакомиться с содержанием списков. Наверняка срабатывала угроза наказания.
На всякий случай мои новые друзья-товарищи и я подстраховывали друг друга, высматривая на доске знакомые фамилии. При встрече в вечернее время мы не говорили «Привет» или What's up, а задавали вопрос: «Ты видел себя в списке на завтра?»
Я был одним из тюремных чемпионов по попаданию в «Call Out List»[223]. Обычно он состоял из 150–200 имен в день, пяти – десяти процентов от общего населения Южной стороны Форта-Фикс.
…Через полгода пребывания на зоне мою долговязую личность, постепенно превращающуюся из опарыша в Муху-Цокотуху, знало большинство местных дуболомов.
Меня это нисколько не удивляло, поскольку с детства я был «фигурой заметной».
Хорошо это или плохо, я не знал, хотя мой последний адвокат категорически рекомендовал на время отсидки «забыть про амбиции, не пытаться открывать тюремную театральную студию и слиться с окружающими».
Кажется, заветам бородатого Дэвида Льюиса я не следовал…
Аналогичная картина наблюдалась с моим космополитичным дедушкой-профессором, филателистом, поэтом и полиглотом; бизнесвумен мамой – университетским преподавателем английского, одной из первых в Воронеже севшей за руль «Москвича»-412 и надевшей настоящие штатовские джинсы еще в начале 70-х; со мной самим и, наконец, с подрастающей дочерью Соней, в тот год окончившей экстерном нью-йоркскую школу и помимо колледжа подрабатывающей моделью в одном из агентств.
В общем, внимание окружающих для моей семьи было делом привычным. Тем не менее прозябать или даже «вонять», как часто говорил о нашей жизни один из русских психически неуравновешенных арестантов, я не собирался. Его фразочка: «Ну что ж, еще поживем, еще повоняем…» вызывала у меня рвотный рефлекс…