На обратном пути — страница 20 из 42

День ясный. С холма, где находится здание лечебницы, открывается вид на просторные поля. Там под надзором служителей в форме работают группы психов в полосатых бело-голубых куртках. Из окна правого флигеля раздается пение. «На брегах родимой Зале…» Это, вероятно, пациент. Странно слышать из-за решетки: «Мимо мчатся облака…»

Гизеке вместе с другими больными лежит в большом зале. Когда мы входим, кто-то из них визжит: «В укрытие! В укрытие!» – и лезет под стол. На него никто не обращает внимания. Гизеке тут же идет нам навстречу. У него осунувшееся, желтое лицо, подбородок заострился, уши торчат, и из-за этого он выглядит намного моложе, чем раньше. Только глаза неспокойные, старые.

Не успели мы с ним поздороваться, как он оттаскивает нас в сторону с вопросом:

– Какие новости?

– Да никаких, – отвечаю я.

– А фронт? Мы взяли наконец Верден?

Мы переглядываемся.

– Уже мир давно, – убаюкивает Альберт.

Гизеке смеется. Неприятный, блеющий смех.

– И все-таки смотрите, не попадитесь! Вас просто хотят обдурить. Только и ждут, что вы высунетесь, а потом хвать, и на фронт. – И загадочно добавляет: – До меня-то им не дотянуться!

Гизеке жмет нам руку. Мы озадачены, поскольку думали, что он будет скакать обезьяной, беситься, корчить гримасы или, по крайней мере, все время трястись, как попрошайки на улицах. А он, улыбаясь кривой, скорбной улыбкой, вместо этого спрашивает:

– Что, думали, будет иначе?

– Да ты совершенно здоров, – говорю я. – Что вообще у тебя?

Он проводит рукой по лбу.

– Голова болит. Затылок давит, как тисками. А потом еще Флёри…

В битве за Флёри его засыпало, и он много часов пролежал еще с одним, балкой его лицо втиснуло тому в ногу, которая была распорота до самого живота. У того голова была свободна, и он орал, всякий раз при этом обдавая лицо Гизеке волной крови. Постепенно кишки из живота того, другого, вылезли настолько, что Гизеке начал задыхаться. Чтобы время от времени глотнуть хоть немного воздуха, ему приходилось запихивать их обратно, и тогда раздавался глухой рык.

Он рассказывает об этом толково, последовательно.

– И так каждую ночь, я задыхаюсь, а палата до потолка набита склизкими, белыми окровавленными змеями.

– Но если ты все понимаешь, значит, можно что-то сделать? – спрашивает Альберт.

Гизеке качает головой.

– Все бесполезно, даже когда я не сплю. Они наползают, как только начинает темнеть. – Его бьет дрожь. – Дома я выпрыгнул из окна и сломал ногу. Тогда меня и привезли сюда. – Через какое-то время он спрашивает: – А вы что делаете? Экзамены уже сдали?

– Скоро, – отвечает Людвиг.

– На мне, наверно, уже можно ставить крест, – мрачно говорит Гизеке. – Такого к детям не подпустят.

Человек, который кричал «В укрытие!», подкрадывается сзади к Альберту и дает ему подзатыльник. Альберт вскидывается, но берет себя в руки.

– Годен! Годен! – хохочет тот, просто заходится от смеха, но вдруг становится серьезным и тихо отходит в угол.

– Вы можете написать майору? – спрашивает Гизеке.

– Какому майору? – удивляюсь я, но Людвиг пихает меня в бок, и я спохватываюсь: – А что ему написать?

– Чтобы он дал мне разрешение поехать во Флёри. – Гизеке все больше возбуждается. – Это поможет, точно. Сейчас там, конечно, тихо, а я помню, только когда там дым стоял коромыслом. Я дойду Долиной Мертвых мимо Мерзлой Земли до Флёри, не услышу ни одного выстрела, и все пройдет. И я наконец успокоюсь, как вы думаете?

– Оно и так пройдет, – говорит Людвиг, сжимая Гизеке локоть, – ты только должен это хорошенько усвоить.

Гизеке смотрит в никуда.

– Все-таки напишите майору. Меня зовут Герхард Гизеке, с одним «к». – Глаза у него без выражения, как у слепого. – Принесите мне немного яблочного мусса? Так хочется яблочного мусса.

Мы обещаем принести все, что его душе угодно, но он нас уже не слышит, стоит с отсутствующим видом. Когда мы собираемся уходить, он встает и отдает Людвигу честь, затем, моргая пустыми глазами, садится за стол.

В дверях я еще раз оборачиваюсь. Гизеке вдруг вскакивает, как будто проснулся, и подбегает к нам.

– Заберите меня, – говорит он высоким, странным голосом, – они уже ползут.

Он со страхом жмется к нам. Мы не знаем, что делать. Тут появляется врач, смотрит на нас и осторожно приобнимает Гизеке за плечи.

– Пойдем-ка в сад, – спокойно говорит он, и Гизеке позволяет себя увести.

Землю освещает вечернее солнце. Из зарешеченного окна еще доносится: «Замок стал добычей тлена… Мимо мчатся облака…»

* * *

Мы идем молча. Слабо поблескивают борозды на полях. Сквозь ветви просвечивает узкий бледный месяц.

– Мне кажется, у каждого из нас есть что-то такое, – после довольно продолжительного молчания говорит Людвиг.

Я смотрю на него. На лице отблеск вечерней зари. Серьезен и задумчив. Я хочу ответить, но вдруг по всему телу пробегают мурашки, откуда и почему – не знаю.

– Вообще не надо об этом говорить, – отрезает Альберт.

Мы идем дальше. Закат угасает. Наступают сумерки. Месяц становится ярче. С полей поднимается ночной ветер. В домах зажигаются первые огни. Мы заходим в город.

Георг Раэ всю дорогу молчал. Только когда мы останавливаемся проститься, он как будто очнулся от мыслей.

– А вы слышали, куда он хочет? – спрашивает Георг. – Во Флёри… Обратно во Флёри…

Домой мне еще не с руки. Альберту тоже. Мы бредем вдоль вала. Внизу шумит река. У мельницы мы останавливаемся и облокачиваемся на перила моста.

– Странно, Эрнст, вообще неохота быть одному, да? – спрашивает Альберт.

– Да, – отвечаю я. – Не очень понятно, где твое место.

Он кивает.

– В этом-то все и дело. Но должно же у человека быть свое место.

– Вот получим профессию… – говорю я.

Он отмахивается.

– Это тоже не то. Нужно что-то живое, Эрнст. Человек, понимаешь…

– Ах, человек… Самая ненадежная вещь на свете. Сколько раз мы видели, как легко все рассыпается. Тогда тебе нужно штук десять-двенадцать, чтобы хоть кто-то остался, когда остальным дадут по черепушке.

Альберт внимательно рассматривает силуэт собора.

– Я не о том. Одного человека, понимаешь, который будет по-настоящему твой. Иногда я думаю – женщину…

– Господи помилуй! – вырывается у меня. Я вспомнил Бетке.

– Перестань трепать языком! – вдруг вскидывается на меня Троске. – Нужно что-то, на что можно опереться, неужели непонятно? Я хочу, чтобы меня кто-то любил, тогда этот кто-то будет мне опорой, а я ему! А иначе и повеситься можно. – Он начинает дрожать и поворачивается ко мне спиной.

– Но, Альберт, – тихо говорю я, – ведь у тебя есть мы.

– Да, конечно, но это совсем другое… – И после паузы шепчет: – И дети нужны. Дети, которые ничего этого не знают…

Я не совсем понимаю, что он имеет в виду. Но расспрашивать больше не хочется.

Четвертая часть

Мы всё представляли себе иначе. Мы думали, под мощный аккорд наступят яркие, насыщенные дни, кипучая радость вернувшейся к нам жизни; так мы собирались начинать. Но часы, недели уходят, как песок сквозь пальцы, мы тратим их на мелкие, пустяшные занятия, а когда оглядываемся, ничего не сделано. Мы привыкли думать и действовать на один шаг вперед – через минуту все могло закончиться. Поэтому теперешняя жизнь для нас слишком медленна, мы ее заводим, но прежде чем она начинает звучать, мы уже переключились. Нашим товарищем слишком долго оставалась смерть, вот у нее скорость, каждую секунду ставка была по верхней планке. Из-за этого мы стали какими-то непостоянными, торопливыми, внимательными к данному мгновению – то, что сейчас нас опустошает, потому что здесь нужно другое. И пустота не дает успокоиться, мы ведь чувствуем, что нас не понимают и даже любовь не в силах нам помочь. Между солдатами и не-солдатами непреодолимая пропасть. И кроме нас самих нам никто не поможет.

Но в эти беспокойные дни странным образом, с гулом и рокотом частенько вторгается что-то еще, как далекие раскаты орудий, как невнятное предупреждение за горизонтом, которое мы не можем растолковать, которое не хотим слышать, от которого отмахиваемся, все время опасаясь что-то пропустить, будто от нас что-то ускользает. Слишком часто от нас что-то ускользало, от кого-то и не малость – жизнь…

I

В комнатенке у Карла Брёгера все вверх дном. Книги сняты с полок. Огромные кипы на столе и на полу.

Раньше Карл страстно любил книги. Он собирал их, как мы марки или бабочек. Особую слабость он питал к Эйхендорфу, у него три разных издания. Многие стихотворения Эйхендорфа он знал наизусть. А теперь собирается продать библиотеку, чтобы выручить начальный капитал для торговли спиртным. Карл уверяет, что так можно заработать много денег. До сих пор он крутился подручным у Леддерхозе, но теперь захотел собственное дело.

Я листаю первый том одного из собраний сочинений Эйхендорфа в синем кожаном переплете. Вечерние сумерки, леса, грезы, летние ночи, щемящая тоска по дому – вот были времена!

В руках у Вилли второй том. Он задумчиво его рассматривает.

– Лучше тебе их подсунуть какому-нибудь сапожнику, – предлагает он.

– Почему? – улыбается Людвиг.

– Кожа, – отвечает Вилли. – У сапожников ведь совсем нет кожи. Вот, – он поднимает собрание сочинений Гете, – двадцать томов, это как минимум шесть пар первоклассных кожаных туфель. Они наверняка дадут тебе за это больше, чем букинисты. Там с ума сходят по настоящей коже!

– Что-нибудь возьмете? – спрашивает Карл. – Вам со скидкой.

Но никто ничего не хочет.

– Подумай еще, – говорит Людвиг, – потом труднее будет снова покупать.

– Не столь важно, – смеется Карл, – жить лучше, чем читать. На экзамены мне тоже плевать. Все это ерунда! Завтра примусь за спиртное. Десять марок прибыли с одной бутылки контрабандного коньяка – очень заманчиво, дружище! Деньги – это единственное, что нужно, тогда у тебя будет все.