Во втором ряду, подняв тетрадку, вскакивает карапуз. Он уже написал все двадцать строк. Я подхожу и показываю, что нижняя петелька буквы L у него великовата. Влажные голубые глаза так сияют, что мне приходится опустить взгляд. Я быстро иду к доске и пишу два слова с новой буквой. «Карл» и… на мгновение замираю, но иначе не могу, будто невидимая рука выводит мелом: «Кеммель».
– Что такое «Карл»? – спрашиваю я.
Все ручки тянутся вверх.
– Человек, – кричит давешний карапуз.
– А Кеммель? – после короткой паузы, почти стесняясь, задаю я второй вопрос.
Молчание. Наконец вызывается одна девочка.
– Это из Библии, – запинаясь, говорит она.
Какое-то время я смотрю на нее, потом поправляю:
– Нет, неправильно. Ты, наверно, имела в виду Кедрон или Ливан.
Девочка испуганно кивает. Я глажу ее по волосам.
– Тогда давайте напишем. Ливан – очень красивое слово.
В задумчивости я опять хожу вдоль скамей – туда-сюда. Иногда в меня упирается испытующий взгляд исподлобья. Я останавливаюсь у печки и смотрю на детские лица. Большинство – старательные посредственности, кто-то лукав, кто-кто глуп, в иных мерцает что-то светлое. Этим в жизни не все покажется самоочевидным, у них не все сложится гладко…
Внезапно меня охватывает страшное уныние. Завтра мы будем проходить предлоги, думаю я, на следующей неделе писать диктант, через год вы будете знать наизусть пятьдесят вопросов из катехизиса, через четыре года начнется таблица умножения до двадцати; вы будете расти, жизнь зажмет вас в клещи, мягче или жестче, умеренно или ломая кости, каждому из вас предстоит своя судьба, так или иначе она навалится на вас – и как я могу вам помочь со своим спряжением и перечислением рек Германии? Вас сорок, сорок разных жизней поджидают вас. Как бы я хотел иметь возможность вам помочь! Но кто в силах по-настоящему подпереть другого? Смог ли я помочь хоть Адольфу Бетке?
Резкий звонок. Первый урок окончен.
На следующий день мы с Вилли надеваем визитки – мою едва успели дошить – и наносим визит пастору. Мы обязаны это сделать.
Нас принимают приветливо, но крайне сдержанно, поскольку бунт в училище снискал нам в солидных кругах неважную репутацию. А вечером нужно посетить главу общины, это мы тоже обязаны сделать. Но его мы хоть застаем в пивной, заодно выполняющей функции почтового отделения.
Это хитрый крестьянин с морщинистым лицом, который первым делом наливает нам по большой рюмке шнапса. Мы пьем. Часто моргая, подходят еще два-три человека, здороваются и тоже предлагают по рюмочке. Мы вежливо чокаемся. Они украдкой перемигиваются, несчастные олухи. Мы, конечно же, сразу же поняли: нас хотят напоить, чтобы повеселиться. Похоже, они уже не раз так развлекались, поскольку, посмеиваясь, нам рассказывают о других работавших здесь молодых учителях. У них три причины полагать, что мы скоро рухнем как подкошенные: во-первых, городские, по их мнению, менее выносливы; во-вторых, учителя образованные, а потому за столом изначально слабее; и, в-третьих, юнцы еще не могли как следует набраться опыта. Может, прежние выпуски такими и были, но наши хозяева не учли одного: мы несколько лет были на фронте и пили шнапс котелками. Мы принимаем вызов. Крестьяне хотят над нами посмеяться? Но мы защищаем тройную честь, это крепит боевую мощь.
Напротив нас сидят глава общины, писарь и несколько грубо вытесанных крестьян. Судя по всему, закаленные бойцы по части спиртного. Они чокаются, по-крестьянски лукаво ухмыляясь. Вилли делает вид, будто он уже на взводе. Ухмылочки учащаются.
Мы тоже проставляемся на пиво со шнапсом. В ответ градом сыплются еще семь «на всех». Крестьяне полагают, что это нас уложит, и несколько растерянно смотрят, как мы невозмутимо заправляемся. В оценивающих взглядах проступает некое уважение. Вилли с непроницаемым лицом еще раз заказывает на всех.
– Только не пиво, настоящей выпивки! – кричит он хозяину.
– Черт подери, шнапса? – спрашивает главный.
– Разумеется, иначе мы тут до утра застрянем, – спокойно отвечает Вилли. – От пива только трезвеешь!
В глазах главного растет изумление. Он неуверенно говорит своему соседу, что мы, однако, недурственно поддаем. Двое молча встают и уходят. Кое-кто из наших противников уже пытается тайком выливать рюмки под стол. Но Вилли следит, чтобы никто не отлынивал.
– Руки на стол, рюмахи в пасть, – велит он.
Ухмылочки закончились. Мы побеждаем.
Через час большинство с пожелтевшими лицами уже лежат на полу или, шатаясь, пытаются выбраться на улицу. За столом уцелели только главный и писарь. Начинается дуэль между нами и этими двумя. У нас, правда, тоже двоится в глазах, но у противника еще и язык заплетается, это придает нам сил.
Через полчаса – мы все красные, как арбузы, – Вилли замахивается для нанесения решающего удара.
– Четыре стакана коньяка, – рычит он в направлении стойки.
Главного откинуло, будто ударной волной. Приносят коньяк. Вилли вставляет два стакана в руки противникам.
– Будем здоровы!
Они молча смотрят на нас осоловелыми глазами.
– До дна! – кричит Вилли, и шевелюра у него прямо искрится. – Вперед, залпом!
Писарь пытается отказаться, но Вилли настаивает.
– В четыре глотка, – уже совсем нетвердо просит главный.
– Залпом! – настаивает Вилли, встает и стучит своим стаканом о стакан писаря.
Я тоже поднимаюсь.
– Вперед! Будем здоровы! Оп! За вас, родные! – рычим мы ошалевшим крестьянам.
Они смотрят на нас, как телята, которых ведут на бойню, и делают глоток.
– Еще! – ревет Вилли. – Увильнуть хотите? Встать!
Они с трудом поднимаются и пьют. Разными способами стараются не допить, но мы орем «На здоровье! Выпили! До капли!», показываем свои стаканы, и они пьют до дна, после чего с остекленевшим взглядом неторопливо, но верно сползают на пол. Мы победили. В медленном соревновании они, может, нас и одолели бы, но мы натренированы в стремительной подзаправке, и наш шанс состоял в том, чтобы навязать им свой темп.
Пошатываясь, мы с гордостью обозреваем поле боя. Кроме нас нет ни одного стоячего. Письмоносец, а по совместительству хозяин пивной, уронил голову на стойку и плачет по своей жене, которая умерла родами, пока он был на фронте.
– Марта, Марта, – стонет он странно высоким голосом.
– Он всегда так в это время, – объясняет официантка.
Рыдания режут нам слух. В общем-то, пора идти.
Вилли подбирает главного, я писаря, который полегче, и мы тащим их домой. Это наш последний триумф. Писаря мы кладем на крыльцо и стучим, пока не зажигается свет. А главного ждут. В дверях стоит жена.
– Господи Иисусе! – визжит она. – Новые учителя! Такие молодые и уже такие выпивохи! Что ж это будет-то!
Вилли пытается объяснить ей, что тут было дело чести, но запутывается.
– Куда его отнести? – спрашиваю я наконец.
– Да оставьте вы этого пропойцу здесь, – решает жена.
Мы укладываем главного на диван. И Вилли, по-детски улыбаясь, просит кофе. Хозяйка смотрит на него как на готтентота.
– Мы все-таки принесли вам вашего мужа, – сияя, объясняет Вилли.
Перед такой природной наглостью капитулирует даже жесткая старуха. Скорбно качая головой, она наливает нам две большие чашки кофе, приправляя его приличной порцией поучений. Мы на все киваем, это лучшее, что сейчас можно сделать…
С этого дня мы почитаемся в деревне настоящими мужчинами и принимаем уважительные приветствия.
II
Дни проходят однообразно и размеренно. Утром четыре урока, после обеда еще два, а между ними – бесконечно тянущееся время праздного сидения и хождения, наедине с собой и со своими мыслями.
Хуже всего по воскресеньям. Если нет охоты идти в пивную, то просто невозможно. Старший учитель живет здесь тридцать лет и за это время стал отличным свиноводом, победителем множества выставок. Но ни о чем другом с ним не поговоришь. Когда я смотрю на него, больше всего хочется тут же уехать, так пугает мысль когда-нибудь стать таким же. Еще есть одна учительница, славное немолодое создание, вздрагивающее, когда при ней говорят «чтоб тебя черти взяли». Тоже не особо бодрит.
Вилли повезло больше. Как уважаемый человек, он ходит на все свадьбы и крестины. Случись у лошади колики или корова не может отелиться, он помогает словом и делом. А по вечерам сидит в пивной и раздевает местных в скат.
Но мне не хочется шататься по пивным, лучше посидеть в комнате. Правда, тут время тянется так медленно, часто из-за углов подкрадываются ненужные мысли; как бледные, безжизненные руки, они машут и грозят, эти странно преобразившиеся тени призрачного прошлого. Постоянно всплывают воспоминания, серые лица-химеры, жалобы, обвинения…
Как-то в пасмурное воскресенье я рано встаю, одеваюсь и иду на вокзал. Я решил навестить Адольфа Бетке. Отличный план – можно будет посидеть с по-настоящему близким человеком, а когда вернусь, тоскливое воскресенье уже кончится.
Приезжаю после обеда. Скрипят ворота. Лает собака в будке. Я быстро иду между фруктовыми деревьями. Адольф дома. Жена тоже. Когда я захожу и протягиваю Адольфу руку, она выходит. Я сажусь. Через какое-то время Адольф говорит:
– Удивлен?
– Чему, Адольф?
– Что она дома.
– Нет, это твое дело.
Он пододвигает мне миску с фруктами.
– Хочешь яблоко?
Я беру яблоко и предлагаю ему сигару. Он откусывает кончик и продолжает:
– Знаешь, Эрнст, я тут сидел, сидел и чуть не сошел с ума. Когда ты один, такой дом – что-то ужасное. Ходишь по комнатам, тут ее кофта, там шитье, там стул, на котором она всегда сидела, когда шила… А вечером – вторая кровать рядом с твоей такая белая, покинутая, ты все время туда смотришь, ворочаешься и не можешь заснуть… Такое в голову лезет, Эрнст…
– Еще бы, Адольф…
– А потом ты несешься куда-нибудь из дома, надираешься и делаешь глупости…