На острие меча — страница 50 из 70

аба.

Казаки все еще относились к шатрам, как к презренной роскоши. С ранней весны до поздней осени они предпочитали спать на попоне, подложив под голову седло, под открытым небом, а иногда и на голой земле. Сирко привык к такому способу жизни. И намерен был еще лет двадцать не отказываться от него. Если, конечно, пуля-сабля вражеская помилует.

— Атаман, — возник над ним сотник Лаврин Капуста [31], прозванный Урбачем. Только он продолжал называть полковника реестрового казачества атаманом и только он умел подкрадываться так, словно не ходил по земле, а парил над ней. — В полку назревает измена.

— Какая еще измена?! — Сирко лежал у входа в шатер, подложив руки под голову, и мечтательно смотрел на звездное небо. Даже страшное слово «измена», прозвучавшее из уст командира разведывательной сотни, не сразу смогло вернуть его из блуждания по вечности бытия. — Кто ее затеял? В полку появились люди, подкупленные татарами?

— Коржун с семью казаками, бывшими запорожцами, готовится уходить от тебя.

— Уходить? Но ведь они реестровые казаки. Не хотят состоять в реестре? — приподнялся полковник, опираясь рукой о седло. — Многие казаки стремятся попасть в реестр, на жалованье чтобы не бегать по степям без гроша в кармане. А эти выходят из него. Почему?

— Известно почему. Панов-ляхов бить хотят, волю себе и народу саблей добывать.

— А мы с тобой добывать ее не хотим?

Лаврин мучительно помолчал, не желая вдаваться в бессмысленное философствование.

— Еще можем остановить их. Помешать, перехватить в степи…

— Подстеречь и изрубить? Или повязать и томить в Каменце, в крепостном каземате, как дезертиров?

— Этого делать нельзя, — решительно возразил Урбач. — Поляки только и ждут возможности поглумиться над казацкими душами.

— Собрались-то они на Запорожскую Сечь?

— Если бы просто на Сечь! Восстание хотят поднимать. Хорунжий Коржун и двое его казаков воевали в ополчении Острянина, а потом Гуни. Причем сражались до последнего дня восстания и, кажется, до сих пор не могут простить полякам своего поражения. Вот и надумалось: уйти в степь, собрать новое войско и снова выступить.

— И соберут, — с грустью заметил Сирко. — И выступят.

Он поднялся, подошел к краю возвышенности, с которой открывался вид на речной луг. Небо настолько отчетливо отражалось в его черно-голубом плесе, что хотелось ступить с обрыва и навсегда погрузиться в его бесконечность.

— Не они первые — не они последние. Одного не пойму: неужели не видят, не чувствуют, что не настало пока еще время поднимать новое восстание? Бут, Острянин, Мурка, Гуня, Сокирявый… Какие воины были, какие атаманы! Где они сейчас? Где их войско? Сколько тысяч отборного казачества полегло во всяких мелких восстаниях только за последние десять-пятнадцать лет!

— В том-то и дело, что полегло. Коржун и его казаки поклялись отомстить за тысячи казненных поляками повстанцев.

— Мстить? Опять мстить! Сделай так, чтобы Коржун пришел ко мне. Нет, вызывать от моего имени не надо. Просто подскажи, посоветуй, чтобы, прежде чем уводить людей, поговорил со мной.

— А если не захочет? Он ведь не решился прийти и все честно сказать. Еще посчитает меня предателем.

— Тогда вызови, приведи силой. В конце концов, приволоки его на аркане. Мудри, сотник, мудри. Но сделай так, чтобы он предстал перед моим шатром.

— Если это так важно… — уважительно пожал плечами Урбач.

Рослый, жилистый, с большой цыганской серьгой в правом ухе, Лаврин производил впечатление очень сильного, закаленного воина. И он действительно принадлежал к тем безродным казакам, колыбелью которым стало седло, кормильцем — куренной кашевар, а родным домом — Сечь. В бою Лаврин вроде бы особо не блистал; военной хитростью, такой необходимой для казацкого командира, тоже не обладал. По крайней мере, до сих пор никак не проявлял ее. Зато за время похода уже трижды вызывался идти в разведку к татарскому лагерю. Умел неслышно ходить, удивительно легко и быстро ползал; уже подобрал пятерых казаков себе в ученики-пластуны. К тому же он неплохо владел татарским, польским и молдавским языками.

Сирко знал, что полковой старшина не очень-то доверяет Лаврину, а иногда и демонстративно сторонится его, побаиваясь склонности этого человека ко всяческим интригам, а еще больше — опасаясь его «опросного таланта». Кто бы ни оказывался в полку из новичков, кто бы ни попадался Лаврину под руку — пленный ли татарин, прибившийся невесть откуда казак, проезжий купец или сбежавший от своего господаря молдавский виноградарь, — Лаврин тотчас же устраивал ему «опрос». Он обладал какой-то удивительной способностью проникать в душу человеку, вызывать его на откровенность, устраивать ему словесные ловушки, а главное, интуитивно и почти безошибочно определять ту черту беседы, за которой начиналось откровенное вранье [32].

Уже не раз старшины предупреждали Сирко: «Не подпускай ты к себе этого человека, смутный он какой-то; уж если этот предаст — что змей ужалит». Сирко и сам остерегался его. Забываясь, Лаврин и полковнику своему тоже пытался устраивать самые подшкурные «опросы», используя для этого любую возможность.

Однажды он так увлекся, что от гнева его спасло только то, что Сирко вовремя сумел понять: в этом казаке умирает талант интригана и судебного дознателя. Таких людей нужно или сразу же казнить, или же с пользой для отечества использовать для дипломатии, допросов, разведки; для того, чтобы расчищать свое окружение от наемных убийц, подосланных провокаторов, завистников и заговорщиков [33]. Выступая в поход, Сирко поручил ему отобрать по своему усмотрению шестьдесят казаков-пластунов, охочих до прогулок в стан врага, и назвал это подразделение разведывательной сотней. Теперь полковник был убежден, что поступил разумно.

19

Прошло более часа. Сирко успел переговорить с двумя сотниками, выслушал жалобы квартирмейстера, который во время похода ведал у него всем полковым провиантом (он всегда и на всех жаловался: одни, по его убеждению, слишком лениво заготавливали провиант, другие слишком аппетитно поедали его), а Лаврина все не было и не было.

Решив, что переговоры с Коржуном затянулись, полковник еще раз обошел южные посты, прошелся по своей командной возвышенности и уже хотел было снова прилечь — разболелась еще год назад раненная турецкой пикой нога. Но в это время к его шатру подошел Лаврин.

— Они ушли, пан полковник, — соскочил он с коня.

— Что значит «ушли»? Вот так, взяли все и ушли?

— Так и было, атаман.

— И т! ы не смог договориться с их руководителем даже по поводу переговоров со мной; задержать их, заставить?! Джура! [34] Где, черт возьми, джура?!

— Не надо звать джуру, — остановил его Лаврин. — В лагере вообще не должны знать, что девять казаков ушло в степь, иначе об этом узнают и наши союзники-поляки. А так для поляков они будут погибшими. Их это успокоит, нас избавит от подозрения.

— Пожалуй, так будет разумнее, — признал Сирко, хотя признавать это ему не хотелось. — Значит, не ты уговорил их, а они тебя? Признайся: сам провел их между сторожевыми разъездами, чтобы стычки не возникло?

— Понятное дело, что сам. Да и в южном разъезде мои казаки-пластуны, это я тоже предусмотрел.

— Предусмотрел, говоришь? Все ты предусмотрел.

Было мгновение, когда рука Сирко потянулась к сабле, а с языка вот-вот готово было сорваться: «Измена!» Одно это слово отмело бы сейчас любые объяснения Лаврина и было бы воспринято казаками как справедливый приговор. Сдержав себя, Сирко сел на войлочную подстилку, оперся на седло, закурил трубку.

— Ну, говори, что ты там еще надумал. Не мог же ты просто так… Не в изменники же тебя записывать.

— Полякам это позволительно — записывать меня в изменники, а тебе, атаман, — нет. Но ведь с поляками у меня и разговор был бы иным.

— Ну-ну, усовестил. Слушаю.

— Я понял, что отговорить Коржуна от его затеи невозможно. Казнить — да, отговорить — нет. А зачем присылать к тебе человека, который уйдет от самого Сирко, не согласившись с его доводами? Чтобы казаки знали, что слово полковника для Коржуна ничего не значит? Подумал, поразмыслил и сам благословил в лице Коржуна нового атамана. От твоего имени, полковник.

Сирко удивленно прошелся по нему взглядом снизу вверх и нервно рассмеялся.

— Что, действительно, от моего?

— Это сразу же подбодрило парней. Они ускакали в степь, зная, что полковник, Божьей милостью атаман Сирко, в душе, мысленно — с ними. А значит, беглый люд, который будет прибиваться к его отряду, тоже узнает, что создается эта новая степная ватага с благословения Сирко.

— Особенно интересно будет узнать о моем благословении польскому командованию.

— Это уже ничего не изменит, — отмахнулся Лаврин. — Зато когда-нибудь, надеюсь, довольно скоро, нам это пригодится. Не вечно же служить полякам. Правда, я посоветовал Коржуну восстания пока не поднимать, а пристать к сечевикам, пройти там хорошую выучку, отбивая нападения татар; обстрелять да обмахать хлопцев турецкими ятаганами… А там, гляди, и наше время поспеет.

— Ну и?…

— Все девятеро согласились со мной.

— А ты, оказывается, настолько же хитер, насколько и многоопытен. В самом деле, пусть послужат земле нашей, охраняя ее от ордынцев.

— С этим и ускакали в степь, полковник.

— Постой-постой, а почему их оказалось девятеро? Ты же говорил, что с Коржуном собиралось уходить семеро.

— Девятый пристал в последнюю минуту. Из разъезда моего сбежал. Нет-нет, не измена. Он из моих разведчиков-пластунов, — хитровато улыбнулся Лаврин. — Старый рубака, в двух восстаниях изрубанный. Ты знаешь его — Семен Роднюк.

— Роднюк? — напряг память Сирко. — А, тот самый, припоминаю. Его появление в отряде Коржуна может что-либо изменить?