На острие танкового клина. Воспоминания офицера вермахта 1939-1945 — страница 76 из 83

Я подружился с русской переводчицей, служившей в лагере врачом. От нее узнал кое-что относительно распоряжений Москвы, касавшихся пищевого довольствия и других вопросов. Согласно постановлениям, мы должны были получать больше масла, сахара и хлеба, чем в действительности получали. Постепенно почувствовав почву под ногами как сообщество людей, мы решились выдвигать требования, и я сделал заявление о невыполнении нормативов по питанию. Жалоба наша была отвергнута.

Вспоминая опыт венгерского лагеря, я предложил прибегнуть к голодовке. Начались споры – многие сомневались в целесообразности таких мер и боялись идти на риск. Однако доводы в отношении того, что хуже не будет и что терять нам нечего, возобладали.

Так однажды утром мы отказались от скудной кормежки. Через двое суток комендант уразумел, что мы не шутим, и «зашевелился».

– Кончайте с этим, сукины дети, или я кого-нибудь пристрелю.

Некоторые из нас заколебались, засомневались, правильно ли мы поступаем. Однако остальные убедили их держать голодовку и дальше.

Увидев, что угрозы не возымели действия, комендант прибегнул к задабриванию:

– Хорошо, если сегодня вы кончите голодать, завтра получите масло и постельные принадлежности.

На это мы отвечали:

– Когда наши условия будут выполнены, мы прекратим голодать.

На следующий день все осталось по-прежнему. Да и не могло быть иначе, потому что, как сказала мне переводчица, ни масла, ни постельных принадлежностей просто не имелось в наличии. Так откуда же они возьмутся у коменданта?

– Хорошо, – решили мы, – будем продолжать.

Еще через пять дней прибыла комиссия из Москвы. Голодовка служила тревожным сигналом. Да к тому же русских беспокоили бывшие союзники, так как новости из Киева проникали на Запад быстрее, чем с Кавказа. В общем, меня подняли ночью с постели, и я предстал перед русской комиссией как немецкий переводчик нашей депутации. Переводчиком от «противоположной стороны» выступала женщина-врач. Перед нами сидели офицер НКВД, мужчина лет тридцати пяти, и несколько человек в гражданском – тоже, конечно, сотрудники спецслужб. Выражение лица председателя комиссии не было привычно суровыми.

– По каким причинам начата голодовка? – спокойно поинтересовался он. – Почему бы просто не договориться с комендантом, он мог бы все решить.

– Но он не решил, – ответил я через переводчицу. – Поэтому мы и прибегли к голодовке. Мы обратили внимание коменданта на необходимость выполнять постановления, но получили отрицательный ответ, потом с нами начали торговаться.

Мы знакомы с Женевской конвенцией, – продолжал я. – Мы знаем, каковы установки из Москвы в отношении обращения с военнопленными. Нам известно, что письма, посланные нами в Москву, достигли адресата и факты были приняты к сведению. Нам также известно о переговорах правительств СССР, США, Британии, Франции и Китая касательно необходимости освобождения немецких военнопленных в соответствии с международными правилами.

Мы в состоянии довести до сведения западных правительств реальное положение дел в лагерях, особенно в этом лагере. Не спрашивайте, как, мы вам не скажем, но сделать сделаем. Господину Сталину не понравится, если союзники скажут ему о том, как тут обращаются с людьми. Мы всего лишь требуем выполнения постановлений и ничего больше.

Реакция нас поразила. После кратких консультаций с членами комиссии офицер НКВД дал нам свой ответ:

– Ваши условия будут выполнены. Ввиду плохого положения со снабжением продовольствием и неудовлетворительной работы транспорта не все идет так, как до́лжно. Но мы не звери – заканчивайте голодовку.

Что ж, хорошо. Он нашел возможность сохранить лицо, а мы согласились закончить голодовку, как только будут выполнены наши требования. Через двое суток мы получили постельное белье и установленное нормами пищевое довольствие. Более того, к нашему облегчению, мы увидели, что комендант не затаил на нас зла.

Мало того, я не без удивления узнал, что офицер НКВД желает поговорить со мной одним в присутствии переводчицы.

– Полковник, – начал он, – у меня есть вопрос: как вы думаете, сколько убежденных коммунистов находится в этом и других лагерях для немецких военнопленных?

Что это, вопрос на засыпку? Ответить на него было непросто, а открывать ему мое настоящее мнение было просто опасно. Я сказал следующее:

– Процентов десять, как мне кажется.

– Нет-нет, это многовато. От шести до семи процентов, – возразил он. – И еще, полковник, сколько их, по вашему мнению, в Восточной Германии?

– Ну, поскольку вы находитесь в Восточной Германии уже лет пять, должно быть, от восьми до десяти процентов.

– Самое большее – от трех до четырех процентов. А что насчет Западной Германии?

Пораженный его данными, я предположил:

– Меньше, наверное, процента два или три.

Его слова поразили меня:

– Ни одного! Мы в Москве реалисты. И поскольку мы являемся таковыми, то не видим шанса вселить в немецкий народ веру в коммунистические идеалы, – и он заключил: – Ни итальянских, ни французских коммунистов нельзя считать надежными, ставить их в один ряд с нами. Они в первую очередь итальянцы и французы. Британия по ту сторону Ла-Манша, американцы и вовсе далеко. Мы должны, обязаны принимать вас в расчет.

Он помолчал и продолжил, и в словах его слышались сомнение и страх:

– Однажды вы захотите создать армию, которую бросите против нас. Потому в наших интересах, чтобы Германия оставалась «нейтральной». Если Германия будет нейтральной, то угрозы нам нет. Мы должны убедить Европу в правильности наших устремлений, но также и в нашем твердом намерении более не допускать войны на своей территории. Вот как обстоят дела, полковник.

Никогда еще за время плена у меня не было такого интересного и содержательного разговора с начальником. Его мнение совпадало с тем, что думали простые солдаты, русские заключенные и гражданское население, от которых я уже слышал раньше: «Хотя нам будет нелегко забыть прошлое, нам придется забыть его. Но вы вернетесь в свою страну. Затем создадите новую армию и пойдете на Россию, станете жечь наши деревни, убивать или угонять в плен наших людей».

Как же избавить от этого страха простых граждан и «реалистов» в Москве? С учетом подобного рода убеждений и следует расценивать шумную реакцию СССР по поводу создания Бундесвера, то есть вооруженных сил ФРГ, и ее союза с супердержавой – США.

Глава 26Освобождение

Прошли недели и месяцы.

Надежда на возвращение домой медленно угасала. Особенно тяжело было слышать о том, что из «нормальных» лагерей уже освобождают.

Нас, «осужденных», явно не считали за «нормальных». Однако после успеха голодовки нам не хотелось сдаваться. Результат этой акции служил нам чем-то вроде тонизирующего средства. С того момента больше никого не посылали на работу. Мы получали еду и занимались обсуждением циркулировавших слухов.

В конце осени 1949 г. наступили холода, пошел снег, который быстро укрыл просторы Украины белым покрывалом. Затем русская переводчица сообщила, что даже в нашем лагере будут освобождать, но только не всех, а до 85 процентов. Трудно представить себе, какая эйфория воцарилась в лагере в свете перспективы очутиться дома, однако скоро нами вновь овладели сомнения. Слишком много нас уже кормили пустыми обещаниями вроде «завтра домой».

В конце октября из Москвы прибыла первая комиссия. И вот на допрос повели первых невольников – конечно, как всегда, ночью. «Что вас спрашивали? Кто задает вопросы? Какое сложилось впечатление?» Никто не знал, чем может закончиться допрос. Сотрудники КГБ были непроницаемыми. По их поведению не представлялось возможным понять, расположены они к человеку или нет, не было ясно, на какой результат рассчитывать – на отрицательный или положительный.

Кому доведется оказаться в 15 процентах остающихся?

Неуверенность, надежда и волнение – все это жило с нами в те дни. Комиссия уехала, допросив только часть пленных. А что с остальными? Ничего – ничего не происходило. Наши нервы натянулись до предела. Среди нас воцарилось тяжелое уныние.

И вот через несколько суток в наших бараках появились офицеры НКВД со списком фамилий. Тем, чьи имена назывались, полагалось собрать вещи и построиться во дворе. Все происходило, конечно же, ночью, но никто не мог спать от волнения. Когда же остальные – те, чьи фамилии не назвали, – вышли во двор, чтобы посмотреть, что там делается, нас довольно грубо загнали обратно. Хуже всего было тем, кого допрашивали, но не вызвали. Мы не знали, чем их утешить.

И вот до нас донеслось громогласное «Давай!», и через окна мы увидели, как маленькая колонна побрела к выходу из лагеря. Куда их уводили?

На следующее утро я встретился с переводчицей.

– Что происходит? – спросил я. – Их отправляют домой?

– Думаю, да, – ответила она. – Состав ушел с незапертыми дверьми. Это должно означать – домой.

– А остальные? Те, кого допрашивали, но оставили? Что с ними?

– Я же говорила вам, – напомнила она, – пятнадцать процентов.

Даже переводчица могла только догадываться, столь непрозрачными были структуры НКВД, столь плотной тайной окутывались их действия.

– Это приговор? И что дальше? – задал я следующий вопрос. – Комиссия ведь уехала. Что же теперь?

– Приедет другая, – проговорила она, успокаивая меня. – Они будут всех допрашивать и решать, кому ехать домой.

Вскоре после этого разговора я столкнулся с знакомым по лагерю № 518/I. Он был подавлен.

– После всех лет лишений, – произнес он, – после тяжелой работы на шахтах меня вдруг обвинили в участии в борьбе с партизанами и заявили, что отправят в качестве наказания в особый лагерь. Я никогда не воевал с партизанами, да и вообще пробыл в России совсем недолго. Но я не могу ничего доказать. Они, должно быть, просто перепутали. Сюда меня доставили под охраной.

Мы сочувствовали ему. Ужасно выносить эти страдания, но еще хуже мучает сознание, что ты ни в чем не виноват.