Но вот балансир прочно водворен на место, во всяком случае нам так кажется, и, натянув маленький парус, мы единым духом добираемся до бухты Комодо, к великому облегчению Манаха и Паулуса, которые все же отметят в своем докладе, что если они остались в живых, то лишь «благодаря божественному провидению».
Единственная деревня на острове насчитывает штук тридцать соломенных хижин на сваях, окруженных кокосовыми пальмами и выстроившихся вдоль белопесчаного пляжа, где сушатся большие сети, растянутые между старыми дырявыми лодками. Широкую бухту стерегут с двух сторон потухшие вулканы, чьи оголенные склоны кое-где покрывают пятна плешивой саванны.
Нас встречает широкой улыбкой староста Комодо, отец Расси и Тайе, высокий старик, одетый в рубашку и длинный саронг из шотландки, вокруг шеи у него обернуто махровое полотенце, на голове — черная бархатная шапочка. Он тут же распоряжается разгрузить лодки и сложить груз на краю деревни.
— Там будет ваш дом, — объявляет он.
Пока что мы видим на том месте лишь несколько воткнутых в песок шестов, кое-где соединенных меж собой нитями рафии.
— Если его обещания похожи на заверения старосты Сокнара, мы можем спокойно ночевать на пляже до самого отъезда, — посмеивается Жорж.
Но в это время показываются мужчины с длинными бамбуковыми шестами и охапками атапа — реек с пришитыми к ним пальмовыми листьями, которые должны служить кровлей. За два часа они сооружают нам просторную хижину с приподнятым полом для раскладушек и пристройкой — нечто вроде террасы, куда поставлен тесаный стол; эта часть дома должна служить гостиной. Староста руководит работами с властностью саперного офицера и деловитостью, которая поразительно контрастирует с неповоротливостью кепала кампунгс (старост деревень), с которыми судьба нас сталкивала до сих пор.
Конец дня проходит в распаковке имущества и, конечно же, уколах. Один укол я делаю подростку, больному пианом, превратившим все тело в сплошную гнойную язву, так что мне приходится долго искать квадратный сантиметр здоровой поверхности, куда вонзить иглу! При виде этого староста тут же просит, нельзя ли и ему получить один сунтик, на что нам приходится отвечать туманным обещанием.
Селение Комодо насчитывает двести семьдесят жителей, включая детей, которых обычно в этих краях не считают, разве что мальчиков, ибо девочки рассматриваются как лишние рты. Лица малайского типа, но — совершено необъяснимый факт — они говорят на языке, который не понимают даже на соседних островах. По рассказам старосты, Комодо в древности населяло племя, занимавшееся рыболовством и землепашеством: в те времена остров был менее сухой, чем сейчас. Затем пришли малайцы и вытеснили аборигенов в горы, где те построили деревни, следы которых сохранились доныне, в частности на горе Араб. Со временем местные жители и пришельцы стали жить в мире, смешались между собой, и оттуда пошло нынешнее население Комодо, сохранившее свой древний язык, но принявшее от малайцев мусульманство.
Проблема жизни и смерти здесь — вода. Сейчас разгар сухого периода, и единственный источник — лужа черноватой воды в центре селения. Поскольку отсюда не только берут питьевую воду, но здесь же стирают и совершают омовения, то абсолютно ясно, что она превратилась в великолепнейший рассадник всевозможных болезней и паразитов, в том числе амеб и филярий — длинных нитевидных червей, которые являются настоящим бичом здешних мест.
К несчастью, в течение всего пребывания на острове, не считая нескольких морских купаний, нам ничего не остается, как тоже умываться в луже под любопытными взорами местного населения, сбегающегося поглазеть на развлечение, редкое в этих краях, где ничего никогда не случается.
Единственный торговец — уважаемая персона в селении — принимает нас крайне дружески. Его лавка состоит из двух-трех досок, неуклюже прибитых к стене хижины, на которых выставлены несколько пачек сигарет и коробков спичек, горсть рыболовных крючков, леска для сетей, рубашки и саронги. «Больше не осталось ни риса, ни сахара, ни сгущенного молока, ни кофе, потому что у людей нет денег», — объясняет нам владелец. Лишь у богатеев сохранилось еще кое-что из еды, а все селение стоит перед угрозой голода из-за того, что в этом году не прошли их икан лури.
Вечером нас просят попытаться забить несколько оленей, и мы с Петером отправляемся на лодке охотиться со светом в бухте Летухо. Ночь темна, лодка бесшумно скользит по спокойному морю, фосфоресцирующему мириадами мельчайших организмов. То там, то здесь проступают более светлые круглые пятна — проводники говорят, что это стайки светящихся рыбок. Со всех сторон из воды выпрыгивают рыбы, а когда мы зажигаем лампу, то они падают даже в лодку.
Причаливаем. Часы показывают уже около десяти. Я прилаживаю налобный фонарь, и мы трогаемся цепочкой с ружьями наизготовку. Едва сходим с прибрежного песка и чувствуем под ногой сухую траву саванны, как вокруг зажигаются желтые глаза. Благодаря встречному ветру мы забрели прямехонько в середину оленьего стада. Я стреляю, торопливо перезаряжаю и успеваю выстрелить еще раз, прежде чем животные уносятся шумным галопом.
Кидаемся к трофеям: два убитых оленя, рядышком один возле другого. Довольные, мы с Петером собираемся вернуться в деревню, но люди, придя в восторг от удачного начала и видя наяву груды мяса, во что бы то ни стало хотят продолжать. Мы соглашаемся, и напрасно, ибо остаток ночи проходит в бесплодном хождении между лонтарами, чьи палые листья трещат под ногой не хуже ярмарочных пистолетов, распугивая всю окрестную дичь.
На рассвете, едва мы раскрываем глаза после почти бессонной ночи, староста уже тут как тут и требует обещанный укол. Мне ужасно не хочется делать этого, во-первых, потому, что не хочу тратить наш драгоценный пенициллин на этого старика, который куда крепче иного юноши, а во-вторых, у меня больше нет физиологического раствора. Но как откажешься? И я решаю сделать ему «холостой укол».
— Идите к себе, бапа, сейчас я приготовлю шприц и приду.
Едва он отходит, я наполняю водой пузырек из-под пенициллина: с остатками порошка на стенках она образует достаточно впечатляющую смесь. Потом все идем к старосте. Он ждет нас, кажется, очень взволнованный:
— Будет больно?
— О да!
— Ай-ай, туан, я боюсь…
— Прекрасно, бапа, мне же лучше не колоть вас.
— Нет-нет, давайте уж… А это правда больно? Чуть-чуть, наверное?
— Нет, в общем боль довольно сильная!
— О аллах, до чего страшно!
— Тогда давайте не будем. Это же грех: вы боитесь укола, он вам не нужен, и вы все-таки хотите его сделать.
С полчаса еще он колеблется между страхом и надеждой вновь обрести юношескую пылкость, но затем, устыдившись вдруг своей трусости перед именитыми гражданами селения и своими четырьмя женами, не считая соседок, жаждущих не пропустить подобное зрелище, он решается скрепя сердце на уколы, но, чтобы оттянуть хоть немного тяжкий миг, приказывает девушке приготовить нам кофе.
Выпив кофе и перекусив, мы укладываем его животом на пальмовую подстилку головой в подушки, которыми завалена комната.
— Спустите саронг!
Он повинуется, но смотрит круглыми от ужаса глазами на иголку:
— Погодите, погодите!
— В чем дело?
— Женщины… они подсматривают!
Он поднимается, счастливый, что выиграл минуту, и громовым голосом выгоняет приблизившихся женщин. Они, хохоча, убегают на кухню, а он с грохотом захлопывает дверь, затем неохотно занимает прежнее положение. Мы с товарищами радуемся от души:
— Ну что, вы готовы? Не шевелитесь!
— Нет, туан, постой! Они опять подглядывают.
В приоткрытую дверь просунулась гроздь лиц в тюрбанах с лукавыми глазами и красными от бетеля губами. Кепала кампунг вскакивает с живостью, свидетельствующей о никчемности наших уколов, и изо всех сил запускает в них подушкой. Женщины рассыпаются между хижинами, и он возвращается успокоенный.
— Теперь все?
— Нет еще.
На сей раз это мужчины — именитые граждане, коих мы попросили выйти, но которые украдкой подглядывают в окна и двери. Мы удаляем их, я уже готовлюсь приступить к врачеванию, но пациент вновь просит отсрочки. Я сержусь:
— Опять что-нибудь?
— Да, опять женщины, они смотрят сквозь пол.
Действительно, между циновками под домом показываются женщины, как раз под животом их мужа и повелителя. Теперь уже староста принимает строжайшие меры. Он выскакивает из хижины, выстраивает всех на пляже и приказывает своему помощнику не выпускать ни одного человека из строя до конца операции. Увильнуть больше нет никакой возможности, он смотрит, как на нож гильотины, на приближающуюся иголку, сжимается и инстинктивно отшатывается.
— Положи ему на голову подушку! — прошу я Петера.
Подушка обрушивается всем своим немалым весом на голову старосты, он пробует было закричать, но я звонко шлепаю его по ягодице и, воспользовавшись секундным замешательством, втыкаю иголку и как следует вращаю ее, чтобы он почувствовал! Затем быстро выливаю на пол мутноватую жидкость из шприца, протираю укол спиртом, и все.
— Можешь снять подушку!
Он приподнимается, весь всклоченный, и смотрит на пустой шприц:
— Все? Было вовсе не больно!
Потом кидается к дверям:
— Можете войти!
Мужчины, женщины, дети окружают его, поздравляют, засыпают тысячью вопросов, а он принимает позу некичливого героя и заверяет, что это пустяки, одно мгновение, не больше, что он ни капельки не испугался и т. п. Затем бесконечно благодарит нас и велит одной из жен принести большое блюдо оладьев из рисовой муки, приготовленных специально для нас. Мы уписываем их с ощущением честно исполненного долга, которое наутро укрепил сам старый глава селения, заверивший, что он никогда себя так хорошо не чувствовал, как после моего укола.