НА ОСТРОВЕ НЕЛЕТНАЯ ПОГОДА
Глава первая
ВЕДУЩИЕ И ВЕДОМЫЕ
Ранняя осень — самая прекрасная пора на Дальнем Востоке. Небо — от горизонта до горизонта — как первозданная лазурь, без пятнышка и крапинки. Воздух, напоенный едва уловимыми запахами горного кедрача, черемухи, дикой яблони и других таежных растений, недвижим; и все вокруг — и деревья, и пожухлая, в рост человека, трава, и даже речка, — кажется, дремлет в благостном умиротворении, навевая сладостные воспоминания, раздумья…
Мы с Инной любили бродить в такую погоду по тайге, сидеть на берегу речки с удочкой, блеснить, а потом варить уху, вести всякие разговоры о делах, о друзьях — строили планы, мечтали… И все опрокинулось, оборвалось разом… Надо было пять лет назад, когда мне предложили замену в Белорусский военный округ, уехать, но Инна не захотела и уговорила остаться… Если б знать, где упасть…
Истребители летят журавлиным клином, звеньями, весь полк. Возвращаемся с полевого аэродрома, откуда ходили на полигон на отработку стрельб по наземным мишеням и на перехват скоростных целей — радиоуправляемых мишеней. Непростые и нелегкие упражнения. Особенно уничтожение скоростных целей. Малая высота, большие скорости, строго ограниченное время… Американские военные стратеги возлагают на низколетящие цели большие надежды, поставили производство на конвейер, оснащают их совершенной радиоэлектронной аппаратурой, начиняют мощными ядерными зарядами…
Снова вдоль нашей границы летают разведчики, в Японском море и на Тихом океане, недалеко от берегов Камчатки и Сахалина, курсируют американские авианосцы и подводные лодки…
Снова неспокойно в мире. Снова то там, то здесь поднимаются в небо облака войны…
Полк наш и по наземным и по воздушным мишеням отработал отлично. Правда, стрелять по низколетящей цели боевыми снарядами довелось лишь старшему лейтенанту Черенкову — остальные довольствовались кинопулеметом, — но справился он с задачей по-снайперски: с первой атаки разнес мишень в клочья…
Полк ведет командир подполковник Лесничук, прибывший к нам два с лишним года назад из академии. Синицын ушел в запас — устарел для современной техники. За мое многолетнее пребывание на Дальнем Востоке мы уже дважды переучивались на новые самолеты. И теперь у нас не те длиннотелые стреловидные красавцы «миги», на которых мы гонялись за шарами-шпионами, а на первый взгляд неуклюжие и несуразные, похожие скорее на утюги, чем на самолеты-перехватчики: толстые, короткие, с квадратными по бокам фюзеляжа воздухозаборниками, и не серебристые, а серо-матовые, из особого металла, способного выдерживать высокие нагрузки и температуры и быть плохо видимым для радиолокационных лучей вражеских радаров.
Мы полюбили эти самолеты и окрестили их громовержцами: когда они взлетают или проносятся на небольшой высоте, земля содрогается от грохота турбин, как от громового раската. Скорость — за 3М[3], поистине «миги»: не успеешь глазом моргнуть, как его и след простыл. Вооружение — ракетно-пушечное. Пушки — на всякий случай; ракеты нынче такие, что бьют без промаха за много километров. Сумей только произвести «захват» цели радиолокационным прицелом и упредить противника в пуске ракеты. И снова приходится искать новые тактические приемы воздушных боев, отрабатывать новые способы перехватов, борьбы с воздушными и наземными целями. Стрельба на полигоне, которую полк только что завершил, — как бы предварительная итоговая оценка нашей летной работы за год. Предварительная потому, что впереди полк ожидают летно-тактические учения. Вот там уже будет подведен окончательный итог тому, как мы учили летчиков и чему их научили…
Журавлиные клинья настолько ровны и симметричны, что самолеты будто скреплены невидимыми нитями и составляют единое целое, управляемое одной рукою. И, глядя на этот строй и судя по результатам стрельбы на полигоне, я невольно начинаю испытывать гордость и уверенность, что и на учениях летчики не подкачают. Сил мы, командиры, вложили немало: за три года из молодых, прибывших из училища лейтенантов вырастили первоклассных летчиков. Бывали дни, когда я все стартовое время от звонка до звонка не вылезал из спарки: давал молодым провозные в зону или по маршруту, обучал взлету и посадке ночью, принимал зачеты. Когда был рядовым летчиком, думал: командиру что — требуй да повелевай, вот и все заботы. А когда стал сам командиром, понял: чем больше должность, тем и забот, ответственности больше. Три с половиной года назад Синицын назначил меня своим заместителем по летной подготовке, а когда уходил в запас, хотел и в командиры полка выдвинуть. Не получилось. Хоть и высшее у меня образование, а академию я не заканчивал, и возраст — тридцать семь — старик! Может, не подошел и по другим причинам.
Подполковник Лесничук моложе меня на четыре года, энергичный, целеустремленный человек, временами горячий, временами удивительно хладнокровный, но всегда бескомпромиссный и знающий, чего он хочет. Ниже среднего роста, широкоплечий, кряжистый, похожий статью на Дятлова, лицом он намного симпатичнее: голубоглазый, чуть курносый, с русыми вьющимися волосами. И жена у него, Светлана, очень милая и приятная женщина. Не скажу, что она красавица, точнее, даже далеко не красавица: широкоскулая, с большим ртом и раздваивающей подбородок ямочкой. И одевается буднично и просто: ситцевые или льняные платьица, неяркие, сшитые без фантазии. Когда я впервые увидел ее — командир пригласил нас в гости по случаю своего назначения и для знакомства, — невольно подумал: вот еще одно несоответствие. Но Синицын — мужчина, и у него были другие достоинства, за которые его уважали и любили: ум, умение разбираться в людях, твердый и в то же время добрый характер. А чем покорила Лесничука Светлана? Понял я это несколько позже…
Впереди на фоне горизонта обозначился знакомый контур сопок с возвышающейся посередине крутобокой и обрезанной макушкой Вулкана. У подножия его приютился наш родной военный городок Вулканск. Сейчас мы пронесемся над ним плотным красивым строем, возвещая грохотом турбин о своем возвращении. Из домов повыскакивают первыми детишки, за ними их матери, наши жены, с радостными, счастливыми лицами, потом придут встречать нас к аэродромной проходной… Меня никто не придет встречать. Раньше как-то так получалось, что в час прилета Инну вызывали к больным или еще куда-нибудь. Но я знал, что она скоро придет и скажет ласково: «Здравствуй!» От нее будет веять приятным ароматом духов и комната от ее присутствия наполнится солнечным светом. Так было в прошлом, позапрошлом годах… Теперь этого не будет. Не будет никогда.
Вулканск промелькнул под нами как интересный и волнующий кинокадр: белокаменные многоэтажные дома — с прибытием Лесничука у нас началось строительство благоустроенных, с центральным отоплением и горячей водой, домов, — стройные, с еще не пожелтевшими листьями березки вдоль дорог и дорожек, возвышающаяся на окраине, как часовой, водонапорная из красного кирпича башня.
Правда, увидеть выбегающую из домов детвору нам не довелось: самолеты скрылись из виду раньше, чем их услышали.
Мы произвели посадку, и я, дождавшись, когда все летчики уйдут и техник осмотрит мой самолет и зачехлит его, тоже не спеша отправился домой. Но напрасно я искал уединения: за проходной меня перехватил посыльный и передал приказание Лесничука идти в штаб, где уже собрался весь руководящий состав.
— Там начальник политотдела прибыл, — объяснил посыльный, — и журналисты из окружной газеты.
«Начальник политотдела, журналисты — не по моей части, — обрадовался я, — значит, долго в штабе не задержусь». Но я ошибся…
— Вот мой заместитель по летной подготовке подполковник Вегин, — представил меня командир журналистам, майору и молодому человеку в штатском с фотоаппаратом на боку, видимо, фотокорреспонденту. — Он вам все расскажет и покажет, в пределах, разумеется, дозволенного. Борис Андреевич, — обратился ко мне Лесничук, — вот товарищи из газеты прибыли, чтобы обобщить и распространить наш опыт обучения и воспитания молодых летчиков. Введи их в курс дела.
— Так это ж по части замполита, — возразил я.
— А-а, — с сердцем махнул рукой командир. — Он с начальником политотдела дискутирует, достоин или не достоин наш полк выступить в новом учебном году инициатором соревнования. Его, видите ли, больше устраивает тишь да гладь, божья благодать…
Дятлов и Лесничук не поладили с первого дня. Как говорят, нашла коса на камень: оба уверенные в себе, настойчивые, упрямые и в то же время очень разные. Дятлов — немногословный, сдержанный, не любит быть на виду; Лесничук, наоборот, как говорит замполит, «работает на публику», стремится во всем быть первым. «Быть — так быть лучшим» — его любимый девиз.
Я в этом не усматривал ничего предосудительного: а разве все мы не стремимся быть лучшими? И разве Лесничук только о себе печется? Вон какие дома личному составу выбил! Теперь у нас в гарнизоне все летчики и авиаспециалисты живут в отдельных квартирах с горячей водой и газом, правда привозным, зато бесперебойным и недорогим, доставляемым созданной (тоже по указанию Лесничука) при домоуправлении службой быта. И стремление командовать не хуже Синицына, вернуть полку звание отличного — хорошее, закономерное стремление. Что в этом Дятлов заподозрил зазорного, понять не могу. Правда, полк наш обновился почти наполовину: одни ушли с повышением, другие по замене, третьи поступили в академию. Особенно много молодых летчиков прибыло к нам недавно, и нам приходится с ними много работать. Интересная и разнообразная публика — и по характеру, и по подготовке. Одни дисциплинированные, исполнительные, другие с большим самомнением, третьи с этаким ветерком в голове. Им по двадцать пять, разница с нами в возрасте чуть более десяти, но, помню, мои сверстники были намного скромнее, податливее и уважительнее к старшим. В общем, нам, командирам, достает от «золотой молодежи» лиха. И все-таки сделали мы многое: подтянули дисциплину, укротили строптивых, подняли уровень летной подготовки молодежной группы до основного состава; лишь один летчик не сдал экзамен на первый класс. Правда, не обошлось и без потерь: двоих списали с летной работы — одного за пристрастие к рюмке, другого за воздушное хулиганство…
Почти два часа я рассказывал корреспондентам о том, как мы учили и как воспитывали молодых, пока подполковник Лесничук не вошел в класс тактики, где мы вели беседу, и не прервал нас.
— Хватит на сегодня, а то на завтра ничего не останется, — сказал он с нарочитой сердитостью. — Три часа всем на отдых, на туалет, и в девятнадцать ноль-ноль прошу ко мне на торжественный ужин по случаю успешной работы на полигоне. А завтра — коллективный выезд на рыбалку. Если дела не торопят и есть желание, можете поехать с нами, — предложил командир журналистам. — Удочками обеспечим, остальное — приправа и прочее — за нами.
Журналисты охотно приняли предложение.
На выходе из штаба нас поджидал лейтенант Супрун, тот самый летчик-инженер, отлученный за воздушное хулиганство от неба, о котором я только что рассказывал журналистам.
— Разрешите обратиться, товарищ командир? — четко бросил он руку к фуражке, называя Лесничука не по званию, как положено по уставу, а по должности, уловив, видимо, что «командир» звучит для Лесничука более приятно, чем «подполковник»; подполковников у нас в полку трое — Лесничук, Дятлов и я, — а командиров — он один.
Похоже, отлучение сыграло свою благотворную роль: еще полгода назад Супрун держался так вызывающе, словно отстранили его от летной работы не за нарушение безопасности полетов, а за открытый им новый тактический прием, в корне меняющий динамику воздушного боя.
Если быть объективным, так оно примерно и было: Супрун с его неуемной энергией и фантазией, подкрепленными незаурядными летными способностями, на собственный страх и риск взялся за разработку вертикального маневра, суть которого заключалась в том, чтобы, оказавшись в воздушном бою атакованным, перейти неожиданно для противника в атакующего. Эксперимент, несмотря на, в общем-то, верную теоретическую подоплеку, чуть не кончился катастрофой.
Случилось это ровно год назад. Я хорошо помнил тот летный день и отчетливо представлял, что тогда произошло в небе.
…Лейтенант Супрун тяжелыми шагами мерил самолетную стоянку, изредка бросая тоскливый и завистливый взгляд в небо, где, как молнии, проносились «миги», оставляя на голубой глади легкие белопенные полосы. Летали товарищи, командиры. Полк проверяла комиссия из штаба округа. А его, лейтенанта Супруна, в полеты не включили. Будто он летает хуже других. Больше года назад прибыл из училища, сдал зачеты на второй класс. И как сдал! На пятерку! Проверял сам генерал, командующий авиацией округа. А тут…
Обида клокотала в душе лейтенанта. Он еще никогда не чувствовал себя таким оскорбленным и униженным. Не зря говорят, не родись красив, а родись счастлив. Валентин Супрун родился красивым: кареглазый, чернобровый, с несколько грубоватыми — чисто мужскими — чертами лица, тонкий в талии и крепкий, как молодой дубок. А вот счастья… Ни в любви ему не везло, ни в службе. В училище инструктор попался зануда, здесь, в полку, — командир эскадрильи…
Он не знал, доводится ли своему однофамильцу, дважды Герою Советского Союза Степану Супруну, по какой-либо близкой или дальней линии родственником, но то, что есть у него что-то общее с известным летчиком-испытателем, понял быстро, как только сел в кабину самолета. Летное дело давалось ему легко, его одного из первых выпустили самостоятельно на учебном самолете, в числе первых приступил он и к полетам на боевом.
Технику пилотирования на выпускных экзаменах у Валентина принимал сам начальник училища и поздравил крепким рукопожатием, давая понять, что очень им доволен. Потом с ним в воздух поднялся председатель приемной комиссии, прославленный летчик, Герой Советского Союза. Когда Супрун зарулил на стоянку и выключил двигатель, генерал похлопал его по плечу и сказал довольно:
— Добрый, добрый выйдет из тебя летчик, если и впредь будешь так стараться…
Разве он не старался? И разве не доволен был им поначалу командир эскадрильи?
Супрун считал, что настало время перемен. Самолеты в полку самые современные, летчики самые опытные; что же касается командира эскадрильи майора Октавина, то это подлинный ас, энергичный, собранный, как сжатая пружина. Он такие закручивал виражи, петли и полупетли, что в ушах звенело от перегрузки.
Валентин любил сложный пилотаж. Где еще испытаешь такие острые ощущения? Для военного летчика это основа основ. Благодаря отменному пилотажу не раз выходил победителем его однофамилец из боя с численно превосходящим противником — Валентин перечитал все статьи и очерки о Степане Супруне… В пилотаже оттачивается глаз, закаляется воля, крепнут мускулы. В пилотаже летчик познает машину, учится чувствовать ее, повелевать ею. Пилотаж — это берущая за душу песня, пилотаж — это сказочная музыка! «Смелый человек и мирозданье встретились надолго и всерьез», — сказал поэт. Верно сказал. Нет выше упоения, чем упоение пилотажем.
Супрун жадно схватывал все, чему комэск старался его научить. Пилотажное мастерство его быстро росло, а вместе с ним росла и вера в свои силы, в свою незаурядность.
Год спустя после нашей кропотливой работы в полк прибыл командующий авиацией округа, строгий и требовательный до педантизма генерал. Его интересовала подготовка молодых летчиков-инженеров. Я запланировал с ним в полет лейтенанта Супруна.
Генерал был немногословен. Он не сделал замечания ни после виража, ни после боевого разворота, и Супрун, ободренный этим, с еще большим старанием крутил фигуру за фигурой.
На земле генерал тоже говорил мало, но по его чуть прищуренным в улыбке глазам не трудно было догадаться — генерал доволен.
В летной книжке у молодого пилота появилась еще одна пятерка, и после этого командир полка назначил Супруна старшим летчиком.
Старший летчик — невелика должность, но и год — разве это срок?! Служба его только начинается, и он еще покажет себя!
«Мечты, мечты, где ваша сладость?..» Вместо больших высот ходит он по самолетной стоянке и смотрит, как летают другие.
На заправку зарулила «шестерка» — номерной знак самолета командира звена старшего лейтенанта Дровосекова. «Вот кому повезло», — с неприязнью подумал Супрун. Ни летным талантом не выделяется, ни твердостью характера, а командир! Все старается поучать, хотя всего на год раньше Супруна закончил училище. Нет, не о таком командире звена мечтал Валентин: чтоб и возрастом был старше, и опытом, и внешним видом посолиднее. А этот… Как мальчишка, бегает вокруг самолета, все старается сам сделать, боится, как бы чего не упустить. Даже топливом заправляет сам, будто техника нет. Тоже — командир!.. И обида с новой силой защемила ему сердце.
С чего, собственно, началось его затмение?.. С недавнего полета с подполковником Лесничуком. Командир полка сидел в задней кабине и ничем не напоминал о своем присутствии.
Небо было прекрасным: синее, с позолоченной каемкой у горизонта, чистое и безмятежное. И заиграла, забурлила кровь у Супруна, запело торжественно сердце. Тело налилось энергией, мускулы — силой. Толкнул он ручку управления от себя и стал с подчеркнутой лихостью крутить фигуру за фигурой. Двигатели подпевали ему, истребитель послушно ложился с крыла на крыло, описывая виражи, петли, перевороты. «Пусть знает подполковник, какой летчик к нему пришел в полк», — думал он.
На земле Валентин подождал, пока первым из кабины вышел командир, и, спустившись следом, бодро доложил:
— Лейтенант Супрун задание выполнил. Разрешите, товарищ подполковник, получить замечания.
Он ждал, что командир улыбнется и, как генерал, хлопнет по плечу и пожмет руку. Но подполковник не улыбнулся, не протянул руку. Неторопливо закурил и, глубоко затянувшись, задумался. Супруну показалось, что командир чем-то недоволен.
— Резко работаете управлением, — сказал наконец подполковник. — Рвете, как необъезженную лошадь. — И, затянувшись, заключил: — Слетаем еще раз.
В летной книжке появилась первая тройка. Тройка после стольких тренировок! Супрун недоумевал. Что это — случайность? Чепуха! Просто он пришелся командиру не по душе. Что значит «резко работаете управлением»? Военный летчик он или извозчик, который молоко возит? Современный боевой самолет не телега, и в воздушном бою без стремительности, виртуозности победы не добиться. А подполковник…
Через несколько дней командир снова поднялся с ним в воздух. И снова то же заключение.
— Торопитесь как на пожар, — с усмешкой и сожалением сказал подполковник. — Нельзя так. Впереди у нас сложные виды боевой подготовки, и чистота техники пилотирования — главный фактор овладения ими. Внимательнее читайте условия упражнения, больше тренируйтесь…
Такого Супруну никто еще не говорил. Даже в училище. При чем тут чистота? Чистота нужна на взлете и посадке, а в воздухе истребитель должен вертеться, как черт.
Супрун все больше склонялся к мысли, что подполковник Лесничук питает к нему неприязнь. На каждой предварительной подготовке к полетам он донимал лейтенанта вопросами, перед полетами заставлял подолгу сидеть в кабине тренажера. Он уделял Супруну особое внимание, как самому слабому, самому отстающему летчику, и в душе молодого офицера кипело негодование. Но он сдерживал себя и верил, что его время еще придет и что он еще покажет себя.
«Если бы я участвовал в этих учениях! — сокрушался он теперь, провожая завистливым взглядом серебристые точки в небе, за которыми тянулись тонкие белопенные следы инверсии. — Пусть бы комиссия оценила, кто лучше отстреляется на полигоне, кто быстрее найдет нужный объект и привезет лучшие разведданные».
Но его обошли… Правда, командир сказал, что, как только дадут отбой учениям, в небо поднимутся молодые. Но вряд ли такое случится: комиссия начнет доводить до начальников результаты проверки, высказывать замечания, и командирам будет не до молодых.
Но вот с задания вернулся последний истребитель. На стоянке появился подполковник Лесничук. Подошел к Супруну.
— Готовы к полету? — спросил как бы мимоходом.
— Так точно! — засиял лейтенант.
Подполковник посмотрел на часы.
— Будьте внимательны. Комиссия дала полку высокую оценку. Не подкачайте.
Не прошло и пяти минут после разговора с командиром, как сирена оповестила отбой учениям. И тут же в репродукторе прозвучала команда:
— Сто сорок пятому взлет!
Супрун послал рычаги управления двигателями вперед, и истребитель, присев по-птичьи, помчался по бетонке. Супрун знал, что за ним наблюдает командир, и старался не допустить ни малейшей ошибки.
Да, подполковник Лесничук наблюдал. Пристально и неотрывно. Не раз он мне говорил, что этот молодой лейтенант с фамилией прославленного летчика почему-то вызывает у него опасение, несмотря на, в общем-то, неплохую технику пилотирования. Я с ним не соглашался:
— Супрун летает смело и уверенно, из него выйдет первоклассный пилот.
— Задача командира не только в том, чтобы научить молодого человека искусству управлять самолетом, метко стрелять, виртуозно крутить фигуры пилотажа, — возражал Лесничук. — Воздушный боец — это мастерство плюс дисциплина, это смелость плюс чувство долга, это упорство плюс исполнительность. А у твоего протеже вот эти плюсы, к сожалению, отсутствуют.
Мы оставались при своих мнениях. Супрун мне нравился тем, что обладал хорошими задатками: быстро схватывал все, чему его учили, имел отличную реакцию, пилотировал уверенно, может, даже несколько самоуверенно. А вот это-то и не нравилось Лесничуку. Он считал, что многое лейтенант берет нахрапом, напористостью, что с этим мириться нельзя: малейший просчет в чем-то — и не избежать ЧП.
Не понравился Лесничуку и своенравный, обидчивый характер лейтенанта: когда он ему поставил за полет тройку, в глазах летчика вспыхнули недобрые огоньки.
Во втором полете Супрун пилотировал лучше, и другому бы Лесничук, не задумываясь, поставил пятерку, другому, но не Супруну: с этого строптивого лейтенанта следовало сбить пыл, развенчать самоуверенность.
Я высказал сомнение в успехе такого педагогического метода перевоспитания. Лесничук махнул рукой.
— Ошибка одного — урок другому, — сказал он многозначительно.
…Супрун чувствовал себя джинном, выпущенным из кувшина. Теперь он покажет, на что способен! Говорят, слабые люди выжидают обстоятельства, сильные создают их сами. Он, Валентин Супрун, не станет ждать, пока командир признает его талант, он докажет это делом.
Мысли бежали стремительно, опережая самолет, и когда он прилетел в зону, в голове был уже ясный план действий. По условиям задания полагалось вначале отработать горизонтальные фигуры, потом, когда запас топлива уменьшится и самолет станет легче, включить форсаж и перейти на вертикаль. Нет, он все будет делать не так. Горизонтальные фигуры — для младенцев. А вот вертикальные… Они и для нападения основа основ, и для выхода из-под удара. Если противник зашел в хвост, тяни его на петлю: пусть попробует прицелиться, когда горизонта не видно и машина висит на двигателях как на волоске, способном оборваться при малейшей неточности в пилотировании, когда надо следить не за целью, а за авиагоризонтом и скоростью, чтобы не сорваться в штопор. Вертикаль требует филигранной точности управления, особого дара чувствовать машину каждой клеточкой своего нерва. Супрун иногда пилотировал с закрытыми глазами и мог определить скорость полета с точностью до десяти километров, крен — до одного градуса. Еще в училище при отработке воздушного боя, когда в хвост его самолета зашел истребитель инструктора, у него мелькнула мысль придумать необычный маневр. И он потом не раз ломал над этим голову. И придумал. Летчик, у которого на хвосте повис противник, старается оторваться от него за счет маневра и скорости. А если истребитель противника не менее мощен? На скорости не уйдешь. Значит, надо за счет маневра. Форсаж — штука хорошая. Но чем больше скорость, тем больше радиус петли. А если без форсажа, который пожирает топливо с огромным аппетитом? Если не хватит силенок у двигателей, Супрун поможет им мастерством. Вот в чем талант летчика!
Слева и справа проносились сопки, покрытые уже пожелтевшими деревьями. А между ними простиралась еще зеленая, как ковер, долина. Истребитель набирал скорость. Супрун твердо держал ручку управления. Энергия бурлила в нем, а сознание ценного открытия пьянило голову. Он еще покажет себя!
Движение ручки на себя, и самолет, вздыбившись, взвился ввысь. Супруна вдавило в сиденье, от перегрузки на глаза набежал туман. Но лишь на мгновение. Небо распахнулось, и синева ослепила летчика. Но что это? Самолет стал быстро терять силы, задрожал и скользнул на крыло. Супрун тут же попытался удержать его ручкой управления и педалями, машина не послушалась, вывернулась. Он подчинил ее своей воле лишь на выходе из фигуры.
«Врешь, я заставлю тебя повиноваться!» — Супрун снова повел машину на разгон скорости. Еще немного, еще. За капотом слева и справа мелькнули неровные горбы сопок, долина посередине. Хватит. Потянул ручку. Серая полоса горизонта упала под капот и синее небо ослепило глаза, в какой-то точке силы самолета стали таять. Но теперь Супрун готов был к этому. Пусть. Главное — удержать истребитель, дать ему спокойно лечь на спину. В этом и заключается тактическая хитрость: самолет противника проскочит вперед и окажется перед носом истребителя. Летчику останется только перевернуть его со спины в горизонтальное положение и дать залп.
Руки и ноги Супруна среагировали мгновенно. Машина как будто успокоилась, продолжая задирать нос. Еще немного, еще. И вдруг она, вздрогнув, опрокинулась на спину и заштопорила к земле.
Супрун дал рули на вывод. Мелькнули небо, сопки, качнулся горизонт. Самолет не реагировал на рули. Летчик отпустил ручку, поставил ноги нейтрально, как учили выводить из штопора, — не помогало. Еще раз рули на вывод. Истребитель скользнул на другое крыло и заштопорил в противоположную сторону.
Теперь летчик видел только землю: то зубчатую спину сопок, то распластанную между ними долину. И все это неотвратимо и стремительно неслось навстречу.
Один виток, другой, третий… Тело лейтенанта покрылось холодной испариной. Земля, встречавшая его после каждого полета нежным прикосновением, неслась теперь навстречу неумолимая и беспощадная.
Самолет не выходил из штопора, что Супрун ни предпринимал. Уже различались деревья на сопках, темные, как могилы, проемы у подножий… Еще секунда, и будет поздно. Последняя секунда. Но и ее надо использовать, попробовать дать обороты двигателям.
Истребитель вздрогнул и изломил линию полета, потянул вдоль сопок. Супрун положил его на лопатки, направил нос в небо. И все-таки он просел. Чем-то хлестнуло снизу, будто плетью, и сопки провалились под крылья.
Двигатели легко и стремительно уносили машину ввысь, она послушно ложилась влево, вправо, и Супрун облегченно вздохнул. По лицу и спине все еще текли холодные струйки пота, щипало глаза. Но было не до этого. Беспокоил хлопок снизу. Что это? Газовый выхлоп турбины или истребитель просел настолько, что зацепил за деревья?.. Не похоже. Никаких неполадок ни в управлении, ни в звуке двигателей.
Испытывать судьбу еще раз не стал, сделал круг и повел истребитель на посадку.
На стоянке его уже поджидали командир полка, командир эскадрильи, инженер. Супрун догадался: что-то им уже известно. Поистине — людская молва быстрее сверхзвукового самолета. Кто-то либо позвонил по телефону, либо пролетал невдалеке и видел его «акробатику». Ну и пусть. Главное, долетел он нормально и сел без происшествий. И Супрун бодро доложил:
— Товарищ командир, лейтенант Супрун задание выполнил.
— Так, так, — сказал многозначительно Лесничук. — Значит, выполнил… — Он хотел еще что-то сказать, но его прервал изумленный возглас инженера:
— Товарищ командир, вы только посмотрите, что он натворил! — Инженер кричал из-под самолета.
Лесничук юркнул под крыло и застыл там, пораженный увиденным: консоль крыла и элерон были с вмятинами, а в центре зияло рваное отверстие, в котором застряли обломки ветвей.
— Ну, ледчик-молодчик, в рубашке ты родился, — сказал он, цедя слова сквозь зубы…
Когда я подошел к самолету, приговор Супруну был уже вынесен: от летной работы отстранить и ходатайствовать перед командующим авиацией округа о назначении его штурманом наведения…
С того времени прошел год. И вот теперь перед командиром стоял не самоуверенный, поглядывающий на всех свысока красавец лейтенант, а виноватый, понурый и без прежнего огонька в глазах офицер-неудачник, который только и ждет от начальников нагоняя.
— Не разрешаю, Супрун, — отрезал командир категорично, но с доброй усмешкой в голосе, и я подумал, что время лейтенант выбрал удачное, и если проявит настойчивость и гибкость ума, сумеет подобрать такое слово, чтобы оно попало в самую точку, Лесничук сменит гнев на милость. — Знаю, о чем ты хочешь просить, потому отвечаю сразу: рано! — И Лесничук повернулся к майору-журналисту, давая понять Супруну, что разговор окончен.
— Целый год, разве это рано? — не отступал Супрун, семеня за подполковником. — Ведь так я могу вообще дисквалифицироваться.
— Год, говоришь? — переспросил Лесничук и посмотрел на меня, желая удостовериться, правду ли говорит подчиненный, а скорее всего, хитрил, чтобы помурыжить его.
Я кивнул.
— Так, — многозначительно констатировал командир. — Значит, уже год… Быстро бежит времечко. И думаешь, созрел он, понял, что к чему? — обратился он ко мне.
Не трудно было догадаться, что Лесничук готов пересмотреть прежнее решение, но хочет заручиться и моей поддержкой, чтобы в случае чего было кого упрекнуть: ну вот, мол, насоветовал.
Супруна мне было жаль: летчик, как говорят, божьей милостью. Без неба зачахнет.
— По-моему, он не то что созрел, а и желтеть уже начал, — ответил я в том же весело-ироничном тоне.
Лесничук подумал, глянул на часы, потом на Супруна.
— Ладно, позже вернемся к этому разговору. Завтра не дежуришь?
— Никак нет! — в струнку вытянулся Супрун.
— Тогда вот тебе боевое задание: приготовить специи для ухи — укропчику, лучку, пшенца, в общем, все, что положено. Назначаю тебя на завтрашней рыбалке главным кашеваром, то бишь уховаром… Вот там и посмотрим, на что ты способен.
— Есть, товарищ командир! — обрадовался Супрун. — Во сколько отъезд?
— В шесть ноль-ноль.
— Так зорьку же…
— Какая там зорька, когда все устали! И мы, Супрун, не на заготовку рыбы едем, а на отдых. Понял? На уху-то наловим?
— Так точно!
— Ну и отлично! Свободен.
Супрун так же мгновенно исчез, как и появился…
Журналисты отправились в гостиницу, а мы — по своим квартирам.
ВОСПОМИНАНИЕ О ПРОШЛОМ
Лесничук и я живем в одном доме, только в разных подъездах. Квартиры получили в прошлом году, когда еще у меня была Инна. Две небольшие, светлые и уютные комнаты, с холлом, с большой кухней. Инна так мило все обставила: купила спальный гарнитур, в гостиную — книжную стенку; на окна повесила тяжелые охристо-золотистые гардины.
Дятлов беззлобно подсмеивался над нами: «Вот с чего начинается заболевание вещизмом. Теперь захочешь иметь машину, дачу».
Не знаю, может это и заболевание, но мне приятно было приходить домой в красиво обставленные комнаты, спать на роскошных кроватях, в выходной день порыться на книжных полках, почитать на сон грядущий что-нибудь соответственно настроению. Не прочь бы я приобрести и машину, и дачу, да вот беда — времени для них нет.
Да, я очень любил возвращаться в свою квартиру, когда знал, что меня ждет моя Инна. Теперь же, поднимаясь по ступенькам, я почувствовал, как с каждым шагом тяжелели ноги и замедлялись шаги. И я понял, что мое хорошее настроение улетучивается, а вместо него грудь заполняется грустью, безысходной тоской.
Моя любимая Инна! Только теперь по-настоящему я осознал, как любил ее, как она была мне дорога. И каждый раз, когда я возвращаюсь домой, воспоминания обрушиваются на меня тяжелой, неподъемной глыбой. Прошло полгода, как ее не стало, но переживания мои не ослабевают, а тоска, кажется, еще более усиливается. Иногда просто хочется уйти, убежать из дому, но что-то удерживает, влечет туда. В квартире все напоминает Инну. Здесь столько вещей, которых касались ее руки! Смотрю на них и вспоминаю Иннину походку, ее плавные движения, какие-то слова, дорогие мне и поныне…
Ее нет полгода, а запах ее любимых духов «Красная роза» все еще витает в комнатах, напоминая о ее мягких как шелк волосах, нежной, бархатистой коже… Все лето форточки в квартире открыты, а днем я открываю окна: запах действует на меня сильнее всего, порою не дает спать, — и все равно он не улетучивается, живет здесь, словно нетленный дух Инны. Никто его не чувствует, а я вот и теперь, едва открыв двери, уловил тонкий, чуть сладковатый аромат, будто роза цвела под окном и запах доносило в комнату легким летним сквознячком. А может, ничего того страшного, что терзает постоянно душу, не было — просто приснился кошмарный сон? И Инна в комнате, одетая в свой красивый японский халат, ждет меня? Выйдет навстречу, обовьет шею тонкими руками, заглянет ласково в глаза и спросит: «Устал?» А я подхвачу ее на руки, прокружу по комнате и отвечу весело: «Ты же чудесная колдунья, от твоего прикосновения и взгляда мои силы удесятеряются…»
Я вошел в прихожую, снял тужурку, ботинки. Тишина. Аромат «Красной розы» дохнул из зала, как дуновение ветерка, и исчез. Но только я встал с галошницы, он снова защекотал ноздри. На цыпочках — сам удивляюсь, почему так, — я двинулся в одну комнату, в другую. Улетая на полигон, я кое-как набросил одеяло на свою кровать, а Иннина как была аккуратно заправлена, так и осталась. Нет, чудес на свете не бывает. Бывают кошмарные сны и не менее кошмарные яви.
…В тот день я вернулся домой поздно: полеты закончились уже вечером, потом в штабе мы засиделись над составлением плановой таблицы предстоящих полетов, и был уже десятый час, когда я позвонил в свою квартиру; обычно стоило мне вставить ключ в замочную скважину, как Инна открывала дверь. На этот раз я шагов не услышал, видимо, Инна еще в поликлинике или у кого-то из больных. Мы недавно вернулись из отпуска, и дел у нее накопилось много, да и соскучилась она по работе; Инна была хорошим врачом, облегчать людям страдания стало у нее потребностью. Безделья она не переносила даже в отпуске, потому и в санатории мы не сидели на месте, то отправлялись на экскурсии по окрестностям, то лазали по горам, то плавали на теплоходе.
А прошлым летом мы отдыхали в Алуште — Инна защитила кандидатскую диссертацию и, я видел, чувствовала себя на пределе сил. Я тоже потрепал немало нервов с молодыми «гениями», летчиками-инженерами, обучая их технике пилотирования нашего нового суперистребителя, стараясь втолковать им, что ас — это не тот, кто носит набекрень фуражку с крабом и кожаную куртку, умеет крутить в небе петли, полупетли, бочки и перевороты, а в выходные дни в кругу сверстников утверждает подчас свою незаурядность количеством выпитых рюмок — такие «асы», к сожалению, у нас имелись, — а тот, кто на земле и в небе живет и действует по нашим воинским законам.
В общем, мы нуждались в отдыхе, потому с радостью взяли путевки и, уложив за полчаса чемоданы — путевки были горящие, — помчались в аэропорт.
Август в Алуште был нежаркий, с ласковым солнцем, теплым морем, обилием фруктов. Первый день мы с Инной отлеживались на пляже, отсыпались, с упоением плавали до самых буйков, ныряли, гонялись друг за другом. А на другой день она повела меня в горы. Еще с вечера она залюбовалась вершиной Демерджи, напоминавшей княжну Тамару на смертном одре из «Демона», и предложила:
— Давай махнем туда?
— Давай, — согласился я.
Утром мы накупили яблок и персиков, доехали на автобусе до местечка Лучистое и направились к подножию горы. В Вулканске мы не раз бродили по тайге, поднимались на сопки, и Инна была привычна к дальним походам. Она шла рядом со мной легко, и глаза ее весело поблескивали, как бы подзадоривая меня: вот поднимемся, мол, туда, и я открою тебе такое, чего ты еще не видел и о чем даже не догадываешься. На ней была белая гипюровая кофточка, легкие светлые шорты, и загорелые лицо и шея, красивые, стройные ноги эффектно гармонировали с тканью. Я слушал Инну — она рассказывала об истории Алушты, ее достопримечательностях, (она перед отъездом прочла об этом крае научно-популярный очерк) — и любовался ею. Мы живем вместе четырнадцатый год, а для меня она все та же очаровательная девушка с большими серыми глазами, умными и всегда задумчивыми, нежная, пленительная и загадочная. В ней всегда есть что-то таинственное, влекущее. Четырнадцать лет — срок немалый, а что изменилось в ней с той поры, как мы сюда приехали? Все та же фигура — гибкая, стройная, тонкая; лицо — с чистой, без морщинок, кожей, в больших серых глазах будто играют крохотные огоньки, на щеках напротив губ все те же очаровательные ямочки; темно-русые волосы волнами спадают на шею, плечи. Загар на шее от тени волос чуть слабее, что особенно подчеркивало нежность кожи. Но что это? Инна подняла голову, и я увидел на ее шее тонкую, будто прилипший волос, морщинку. Может, это от загара? Полоска белая и такая тонкая, что, когда лучи солнца не касаются шеи, ее не рассмотреть. И все-таки это была морщинка — первая недобрая вестница нашего бренного бытия, первое напоминание о том, что жизнь стремительна и необратима, что пора нашей юности миновала и не за горами то время, когда мы станем совсем другими.
Я тут же отогнал эти мысли, но Инна успела заметить перемену в моем настроении и обеспокоенно спросила:
— Ты это о чем? — провела тыльной стороной ладони по лицу, по шее, пристально глянула мне в глаза. Я всегда поражался ее телепатическим способностям — она провела по тому самому месту, где я увидел морщинку, словно желая ее разгладить, смахнуть.
— Что — о чем? — спросил я, стараясь улыбкой развеять остатки налетевшей откуда-то грусти.
— Хитрить ты, я давно тебе говорила, не умеешь. — Инна тоже улыбнулась, но озабоченность скрыть не смогла. — Постарела? — спросила вдруг она и снова пристально заглянула мне в глаза.
— Очень, — кивнул я, нагоняя на лицо разочарование. — Старуха. Как это в песне поется? «Стара жена моя, стара; давно менять ее пора».
— Ты это сам сочинил? — не обиделась Инна. Она вообще никогда не обижалась на меня, зная, что я люблю ее, всерьез не обижу и никому в обиду не дам. И поводов обижаться не давал. Мы понимали друг друга без слов.
— Если бы я умел так сочинять, я давно был бы в Москве, в Союзе писателей.
— У тебя появилось желание попасть в Москву? — спросила Инна вполне серьезно, и я не мог понять, продолжает она начатую мною игру или у нее на этот счет тоже появились кое-какие мысли.
— Пока нет, — пожал я плечами. — Но возможность такая имеется. — В какой-то степени я открывал ей военную тайну: недавно просочились слухи, будто бы вот таких летчиков-инженеров, имеющих высшее образование, но не закончивших академию, будут посылать на годичные командирские курсы. И мы поверили этим слухам. Правда, уезжать с Дальнего Востока мне не хотелось, но не оставаться же до конца службы подполковником и вечным замом, как все сокращенно называли заместителей командиров.
Инна помолчала. А потом замедлила шаг.
— Видишь ли, если бы мы с тобой всю жизнь оставались вдвоем, можно было бы пожить на Дальнем Востоке еще пяток лет. — И замолчала.
— Ты хочешь сказать… — невольно вырвалось у меня.
— Ага, — невозмутимо кивнула она. — Что нам пора подумать о более постоянном гнездышке. Рано или поздно Лесничук обязательно выдвинет тебя куда-нибудь. Так уж лучше поехать в Москву.
— В Москву, разумеется, поехать, неплохо. Но через год снова придется обживать какую-нибудь Тмутаракань. Это во-первых. Во-вторых, с чего ты взяла, что Лесничук обязательно меня выдвинет куда-нибудь?
— А ты сам подумай.
— Я думал. Со мной ему спокойнее.
— Пока, — уверенно возразила Инна. — А когда он освоится с делом, ты станешь ему помехой.
— Он тебе не нравится? — спросил я, не соглашаясь с мнением Инны. Лесничука-то я лучше знал: открытый и компанейский человек, бесхитростный, доверчивый, во всем полагается на своих заместителей, правда, кроме Дятлова — с замполитом у них что-то пока не клеится, — что касается меня, то ко мне он относится скорее как к старшему другу, а не как к подчиненному, и полком больше командую я, чем он. И это его не шокирует, наоборот, вполне устраивает: людей в полку он пока знает мало, многие трудные и ответственные вопросы перекладывает на меня, с улыбочкой подшучивая: «Зачем сам, когда есть зам». Так что Инна тут, пожалуй, ошибается: спроваживать меня куда-то Лесничуку не резон.
— Ну что ты! — недовольно дернула плечиком Инна, будто я обвинил ее в чем-то нехорошем. — Мы же ведем с тобой речь не о симпатиях, а о деле. Помнишь профессора Мальцева? Разве он был мне не симпатичен? Умный, талантливый человек. А честолюбие перечеркивало все.
— Ты хочешь сказать — Лесничук честолюбив?
— Мне не нравится его покровительственное отношение к жене, — ушла от прямого ответа Инна.
— Почему же? — не согласился я. — Светлана совсем ребенок, и ей нужно покровительство.
— Нет, не нужно. Из своих двадцати лет она девять прожила под покровительством невестки, теперь вот — мужа…
Из рассказов Инны я знал, что Светлана в девять лет осталась сиротой и ее забрал к себе старший брат, преподаватель высшего авиационного училища, в котором учился Лесничук. Там они и познакомились. Жена брата была своенравной и деспотичной женщиной. Она заставляла Светлану делать всю домашнюю работу. Лесничук, бывая у своего учителя, видел, как трудно живется девушке и пожалел ее. Когда ему присвоили офицерское звание, он сделал ей предложение и увез от брата. Не знаю, любил ли он ее, но жили они дружно. Что же касается Светланы, то она боготворила своего избавителя и нежно ухаживала за мужем.
— Согласись, невестка и муж — разница большая.
— Неужели тебе нравится ее раболепская преданность мужу?
— Она любит его, — стоял я на своем.
— Дуся тоже любила Геннадия, — грустно сказала Инна. — И что из этого вышло?
Последним доводом она, как говорится, положила меня на лопатки. Тут возразить было нечего, я сам не раз убеждался, что любовь насилия не терпит, вернее, терпит до поры до времени. Правда, я не мог сравнить Геннадия с Лесничуком, а Светлану с Дусей — слишком разные были эти люди, — но разве можно сказать заранее, кто на что способен. Не зря говорится: чтобы человека узнать, надо с ним пуд соли съесть. А с семьей Лесничука мы знакомы чуть более года.
За разговором мы незаметно поднялись по тропинке на седловину, и взору нашему предстала удивительная картина: вдоль ущелья будто выстроились каменные идолы со страшными человекоподобными рожами, то злыми и недовольными, то равнодушными и умиротворенными.
— Вот это и есть Долина привидений, — сказала Инна, обводя взглядом каменные изваяния. — Без тебя я и днем ее рискнула бы сюда зайти. — Она вздрогнула, и на коже обнаженных рук выступили пупырышки.
Только теперь я заметил, как похолодало: откуда-то сверху падал холодный и жесткий ветерок, будто в квартире поздней осенью с обеих сторон открыли окна и неприятный сквознячок загулял по комнатам, обдавая тело колючей стынью. Хорошо, что Инна предусмотрительно прихватила спортивные костюмы, лежавшие у меня в сумке; мы нашли укромное местечко — импровизированную беседку со столом и стульями из камней — и сели переодеваться.
— Выше подниматься не будем, — сказала Инна, расстилая на порыжевшей траве плед и доставая целлофановые пакеты с персиками и яблоками.
— Ты устала?
— Нет. Просто мне здесь понравилось: и море видно, и Алушту, и хочется побыть с тобой вдвоем под охраной этих идолов. Тебе нравится?
Мне нравилось. Место уютное, уединенное и пейзаж великолепный: слева на фоне гор — каменные чудовища; справа, внизу, откуда мы пришли, на берегу ослепительно синего моря — белые корпуса санаториев, домов отдыха; совсем рядом — небольшие колючие кусты шиповника с огненно-оранжевыми ягодами, кизила и барбариса; а чуть подальше, на склоне, виднеются деревья покрупнее — дикая черешня, грецкие орехи, дикие груши и яблони; еще ниже, на искусственно созданных террасах, раскинулись колхозные сады и виноградники. Красивое место. И все-таки дальневосточные сопки нравились мне больше. И более буйной и разнообразной растительностью, и первозданностью, а значит, и таинственностью — там на каждом шагу тебя поджидает что-то новое, чего ты раньше не видел и о чем, быть может, никогда не слышал.
Я сказал об этом Инне.
Она шаловливо помотала головой:
— Это в тебе проснулся дикарь. Зато здесь можно без всякой опаски отдохнуть. Иди ко мне, и посидим рядом…
Я опустился на плед. Инна полулежала, опершись на локоть. Лицо от ходьбы и крутого подъема раскраснелось, на лбу выступили бисеринки пота; глаза смотрели на меня ласково, и в темных зрачках будто горели два маленьких солнца. Я наклонился и поцеловал ее в прохладные губы. Инна легла на спину, подложив под голову руки, и стала смотреть в небо, о чем-то задумавшись. А я продолжал рассматривать ее лицо: тонкие, плавно выгнутые дуги бровей — признак спокойного, уравновешенного характера, — прямой, с чувственным вырезом ноздрей нос, круглый, с ямочкой подбородок. Она все так же красива, моя Инна, невольно подумал я, все так же нежна и мила. Кожа лица гладкая, без единой морщинки, как вот у того персика, что лежал на целлофановом пакете рядом с пледом.
С подбородка взгляд сполз на шею. И снова в глаза мне бросилась тоненькая, едва заметная морщинка. Невольно вспомнилась потрясшая своей точностью, прочитанная в романе по пути в Алушту фраза: «Я увидел морщинки на ее шее, крохотные, мельчайшие морщинки, след бесконечно тонкого, паутинного шнура, который день за днем незаметно накидывает на самую красивую шею душитель-время. Эта паутинка так тонка, что лопается каждый день, но в конце концов следы от нее остаются, и в конце концов наступает день, когда шнурок не рвется и делает свое дело».
Неужели этот роковой шнурок обвил уже самую красивую, самую дорогую для меня, Иннину, шею?
Мне стало как-то не по себе. Я обнял Инну и стал целовать ее губы, подбородок, шею. Она ответила мне такими же горячими и волнующими поцелуями, потом уложила с собою рядом, склонилась надо мной и спросила:
— Знаешь, почему мне здесь нравится?
— Нет.
— Потому что тебя не забирают у меня твои самолеты.
— Ты ревнуешь меня к самолетам?
— Да, — ответила Инна вполне серьезно. — Когда ты уходишь на полеты и долго не возвращаешься, мне вдруг становится страшно: а вдруг с тобой что случилось…
Инна не угадала. Случилось не со мной, а с ней…
Воспоминания так растревожили мою душу, что идти к Лесничуку расхотелось. Я забрался в ванну, принял холодный душ и улегся в постель. А рядом стояла неразобранная кровать Инны…
Отпуск мы провели с ней как медовый месяц. Все было прекрасно: и чистое южное небо, и теплое гостеприимное море, и крымское изобилие фруктов, и интересные экскурсии по побережью — в Ялту, Евпаторию, Бахчисарай. Радость нашу и приятные впечатления постоянно поддерживала мысль, что у нас будет ребенок, сын или дочка. Мы даже не гадали, кто это будет, нам было все равно — сын или дочь, мы заранее были счастливы от одной мысли, что скоро станем отцом и матерью. Инна всегда была со мной нежна и ласкова, а в тот месяц ее любовь буквально выплескивалась, как бурная река в период весеннего половодья, как пламя костра, не только обогревшего и накормившего путника горячей пищей, но и вселившего в него силы и уверенность, что путь им избран правильный и что он, несомненно, дойдет до намеченной цели. Я тогда и предположить не мог, что река эта может так быстро пересохнуть, что костру гореть осталось совсем немного. А Инна словно чувствовала это и отдавала мне свою любовь до донышка. К концу отпуска она загорела до шоколадного цвета и стала еще красивее.
Вернулись из отпуска мы отдохнувшие, полные сил и энергии.
…В то утро я, как обычно, направился на полеты, а Инна — в свою сельскую больницу.
— Я, наверное, сегодня немного задержусь, — предупредила она. — Надо съездить во Владимировку, посмотреть, как там моя подопечная.
Подопечной у Инны во Владимировке была старая Юркина знакомая, учительница-нанайка. Летом ей сделали сложную операцию, и время от времени Инна навещала ее, следила, как обстоит дело. Потому вечером я не ждал Инну рано. Переоделся, привел себя в порядок и стал готовить жене ужин. Правда, кулинарные мои способности были довольно скромны, но почистить и пожарить картошку я мог превосходно. Еще проще было приготовить омлет с сосисками — Инна в еде была неприхотлива, — но я не знал, когда она придет. А холодный омлет — это уже не еда.
Я засучил рукава и неторопливо стал чистить картошку, слушая радио. Передавали «События в мире». Израильтяне под покровительством Соединенных Штатов Америки бесчинствуют в Ливане, английская армада военных кораблей движется к Мальвинским островам, между Ираном и Ираком снова разгорелись ожесточенные бои… Президент Рейган требует от конгресса увеличения бюджета на военные расходы…
Недолго продержалось потепление международной обстановки. Особенно это сказывается здесь, у границ нашей Родины. Снова зачастили вдоль Камчатки и Сахалина иностранные военные корабли и авианосцы, а в небе, как по коридору, от Чукотки до Японии курсируют американские воздушные разведчики системы АВАКС с новейшей аппаратурой обнаружения, слежения и наведения. Не очень-то дружественно ведут себя и наши восточные соседи: в их порты часто заходят атомные подводные лодки стран НАТО, на аэродромах производят посадку бомбардировщики с ядерным оружием на борту…
Последние известия закончились, а Инны все не было. Я давно почистил картошку, помыл ее и положил в кастрюлю с водой, нарезал колбасы, огурцов, все аккуратно разложил на тарелках — пусть Инна порадуется, какой у нее хозяйственный и заботливый муж. Но ее все не было.
Часы пробили одиннадцать. Я стал беспокоиться — так долго она никогда не задерживалась. Может, больную пришлось отправлять в нижнереченскую больницу? Инна обязательно заскочила бы домой и предупредила меня запиской, благо дорога проходит через наш Вулканск. Не было времени? Но и из Нижнереченска она уже вернулась бы или в крайнем случае позвонила… Значит, что-то другое.
Попытался дозвониться до Владимировки. В правлении колхоза, как и следовало ожидать, никого не оказалось. У учительницы в квартире телефона не было. Пришлось беспокоить председателя колхоза. Знакомство у меня с ним было шапочное — виделись раза два во время кетовой путины, и он, разумеется, вряд ли запомнил меня, — но делать было нечего, и я набрался смелости поднять его с постели. Ответил он на мои приветствия и извинения недовольно и долго не мог понять, что я от него хочу. Наконец он уловил суть вопроса и ответил иронически-насмешливо:
— Была, была у нас докторица, уехала часов в восемь. Да ты не волнуйся, вернется, никуда не денется.
Я спросил, а нельзя ли узнать, вернулся ли шофер, который за ней приезжал, на что председатель захохотал:
— Васька-то? Тот, шельмец, на все способен. Лихой парень! А ты позвони ему, телефон по случаю нежданных вызовов мы ему поставили. Два двадцать. — И, еще раз хохотнув, положил трубку.
Слова «лихой парень» резанули по сердцу. Не потому, что пробудили ревность — за Инну я был спокоен. Но таких «лихих парней» за рулем мне довелось видеть — и как они гоняют по дорогам, пренебрегая всякими правилами, и как совершают аварии, — и тревога с еще большей силой охватила меня. Я уже не мог ни сидеть, ни ходить по комнате. Позвонил дежурному и попросил прислать мне на полчаса газик.
Пока одевался, под окном скрипнули тормоза машины. Я вышел, сел рядом с шофером и приказал ему ехать по направлению к Владимировке.
Дорога здесь была одна, и если что-то случилось, мы обязательно увидим, потому и попросил шофера ехать потише.
Предчувствие меня не обмануло. Не проехали мы и четырех километров, как увидели слева в кювете опрокинутый набок покореженный «Москвич».
— Стой! — крикнул я шоферу и, не дожидаясь, когда газик остановится, выскочил из кабины. Но тут же почувствовал, что ноги мои стали тяжелыми, непослушными, подламываются в коленях и помимо моей воли сами замедлили шаг.
В свете фар я видел покореженный металл, разбитую левую фару, сплюснутое и порванное крыло и боялся перевести взгляд на кабину. А ноги, чужие, одеревеневшие, все-таки сделали шаг, потом другой, приближая меня к самому страшному месту. Сознание подсказывало, что надо спешить, может, Инна еще жива, надо скорее оказать ей помощь, а страх сдавил сердце, сковал все тело… После перехвата нарушителя я не раз задавал себе вопрос: трусил ли я? Я отвечал: нет. Почему? Не осознавал опасности или я такой смелый человек? Опасность я, разумеется, осознавал. Насчет смелости, пожалуй, скромничать нечего: и перед хулиганами я не пасовал, и перед любыми рангами и должностями не преклонялся. И пришел к выводу: нет, я не трус. А оказалось… Зубы у меня выстукивали дробь, как у пятилетнего мальчика, брошенного в лесу ночью перед дверью избушки на курьих ножках, в которой жила страшная колдунья — баба-яга.
И все-таки я разорвал путы страха и рванулся к кабине. Дернул за ручку, и дверца без труда открылась. В машине никого не было. В нос ударил запах бензина, моторного масла и еще чего-то знакомого, неприятного, вызвавшего тошноту. Я шире распахнул дверцу, чтобы свет упал на пол, и понял, что это за запах: запах крови. Жива ли Инна и где она?
Глянув еще раз на смятое и порванное крыло, на сплюснутую жесть капота, я понял, что «Москвич» не просто опрокинулся в кювет, а столкнулся с другой машиной, видимо грузовой. На асфальте виднелись черные следы — следы торможения: одни посередине, другие, потоньше и поуже — от «Москвича», — по самой обочине, а потом и на обочине… Похоже, «лихой парень» ехал правильно, а вот грузовик… Но какая мне разница, кто прав, кто виноват… Где Инна и что с ней? Хотя по этой дороге ночью машины ходят не часто, видимо, все же кто-то подобрал их. И скорее всего, они живы и их увезли в больницу в Нижнереченск, иначе был бы поднят переполох в Вулканске и дежурный обо всем бы знал.
Ободренный этой мыслью, я метнулся снова в кабину и скомандовал:
— В Нижнереченск! Быстрее!
Шофер без разъяснений понял, что́ произошло на шоссе, куда и зачем мы едем: все в гарнизоне знали, что жена у меня врач и ей часто приходится ездить то в одно, то в другое село. Он молча гнал по пустынной дороге, внимательно всматриваясь вдаль. Лишь когда за поворотом сопок вдали замигали огни Нижнереченска, он вздохнул и сказал обнадеживающе:
— Я думаю, товарищ подполковник, он все-таки успел вывернуть: если б лоб в лоб — от них ничего бы не осталось. А так — левое крыло располосовано, наверное, подножкой, фары да лобовое стекло… Может, легкими царапинами отделались…
Он не видел кровь и не чувствовал ее запаха. И все-таки слова его вдохнули в меня надежду. Нет, Инна не могла, не имела права так нелепо погибнуть.
К больнице мы подъехали около часа ночи, к той самой больнице, где Инна начинала свою работу врачом. Вокруг стояла такая тишина, что казалось, спит весь мир, и трудно было поверить, что за дверьми этого здания идет напряженная борьба за жизнь…
Окна приемной да еще какого-то кабинета или палаты светились, и я постучал. К моему удивлению, дверь почти сразу же открылась, и немолодая женщина в белом халате и белом колпаке с красным крестиком, не спрашивая, кто я и по какому поводу, ласково пригласила:
— Проходите.
Значит, Инна здесь, догадался я: дежурная сестра (или врач) по летной форме (я был в демисезонной летной куртке, на голове фуражка с крабом) определила, кто я. Но я все же представился, прежде чем задавать вопросы.
— Я поняла, — кивнула женщина и сочувственно запричитала: — Беда-то какая… Кто их?.. Крови много потеряли, пока их подобрали. Шофер-то еще более или менее, а Инна Васильевна очень плоха, все еще в операционной.
У меня на голове, казалось, зашевелились волосы, вставая дыбом, леденящая тело волна прокатилась сверху донизу, сдавливая спазмами горло, сердце, руки и ноги. Я не мог ни говорить, ни двигаться, ни даже думать. Страх за Инну сковал все, лишь отдаленная, парализовавшая все тело мысль пульсировала в мозгу! «Она умирает… Она умирает…»
Не знаю, сколько я стоял в таком шоковом состоянии, но наконец рассудок взял верх над страхом; я понял, что надо действовать, во что бы то ни стало увидеть Инну и помочь ей в ее страданиях, сделать все возможное и невозможное, чтобы спасти ее. Едва я так подумал, как ноги мои стронулись с места и я двинулся мимо дежурной к другой двери, ведущей по коридору в операционную.
— Куда вы? — остановил меня удивленный и требовательный голос дежурной. — Туда нельзя. — Она взяла меня за рукав и потянула к дивану. — Посидите, а я пойду узнаю, как там… и вам расскажу.
Я послушно сел. Дежурная ушла и долго не возвращалась. А у меня в ушах звучал ее голос, словно без конца прокручивалась испорченная пластинка: «Беда-то какая… Кто их?.. Крови много потеряли, пока их подобрали… Инна Васильевна очень плоха…» И Инна представилась мне лежащей на операционном столе, бледная, беспомощная, измученная болью. Бедная, милая Инна! Не зря я не находил себе места. Надо было раньше поехать на поиски. Председатель сказал, что она выехала из Владимировки часов в восемь. Оттуда до Вулканска двенадцать километров. Проехали они километров восемь — это минут десять. Судя по тому, что Инна еще на операционном столе, привезли их сюда недавно. Значит, пролежали они без помощи часа два… Выживет ли она?.. Только бы выжила…
Наконец вернулась дежурная. По ее удрученному лицу и по тому, что она не опешила заговорить со мной, я понял, что весть принесла она неутешительную. Я не выдержал и пошел ей навстречу. Дежурная упреждающе подняла руку:
— Сидите, сидите. Я доложила о вас главному — он сам делал операцию. Пока к Инне Васильевне нельзя.
— Как она?! — почти выкрикнул я и почувствовал, что по щекам покатились слезы.
Дежурная пожала плечами:
— Порадовать вас нечем. Сами понимаете — такая авария, столько крови потеряла.
— Куда ее?..
Дежурная снова не торопилась с ответом, видимо раздумывая, стоит ли говорить мне правду. Решила — стоит.
— Очень тяжелая она… Грудь помяло. В сознание не приходит… Вы бы поехали домой, отдохнули. Все равно к ней пока нельзя — в реанимации.
— Нет, — категорично возразил я. Шоковое состояние у меня уже прошло, и мысли выстраивались более четко: может, она придет в себя и захочет меня увидеть, что-то сказать… Слезы снова покатились из глаз, и я, с трудом протолкнув из горла внутрь спазму, еле закончил: — Я подожду.
Дежурная не стала меня отговаривать.
Я отпустил шофера и, примостившись в приемной в уголке дивана, стал ждать. Какие только мысли не лезли в голову! Я винил себя за то, что не уберег Инну: разрешал ей ездить со всякими ветрогонами то на мотоцикле, то на колхозных газиках, когда можно было в подобных случаях посылать машину из гарнизона с опытным шофером — ведь я не маленький начальник, заместитель командира полка, одного моего слова было бы достаточно… А я… Не каждый раз даже интересовался, как прошла у нее поездка, трудно ли было… И надо было настоять на переезде, когда мне предложили перевод… Хотя такое могло случиться и там. Разве знаешь, где упасть…
Всю ночь я протерзал себя думами, что виноват в случившемся, что можно и нужно сделать теперь, чтобы спасти Инну. Спросил у дежурной, не нужна ли Инне кровь — я готов был отдать свою — да что там кровь! — я готов был отдать половину своей жизни. Но… Слишком поздно мы начинаем проявлять заботу и внимание. Легче предупредить происшествие, чем исправить его последствия. Инне ничего не нужно было: кровь ей уже ввели, раны зашили. Теперь, как сказала дежурная, осталось ждать и надеяться на ее молодой организм.
Утром я позвонил Лесничуку. Он уже знал о моем горе и сразу спросил, чем может помочь, разрешил пока не являться на службу.
— Не стесняйся, если какие лекарства потребуются, звони, я тут же свяжусь с Москвой, достанем все…
Он и Светлана Инну уважали, любили. Ее нельзя было не любить. Добрая, чуткая, милая Инна! Неужели я ее потеряю?!
Она пришла в сознание только вечером. И попросила позвать меня.
Когда я ее увидел, то понял — это последнее наше свидание. Нет, боль не изменила и не обезобразила лица Инны, оно все так же было прекрасно, но предсмертная бледность уже обесцветила и сковала его; блеск неповторимых, очаровательных глаз, которые действовали на меня гипнотизирующе, заставляя забывать усталость и невзгоды, потух; лишь когда наши взгляды встретились, искорки будто бы засветились и тут же погасли, как последние искры догорающего костра.
Хотя ни ночью, ни днем я не сомкнул глаз, в какой-то степени уже подготовил себя к трагическому концу, я еле сдержал рвущийся из груди стон и слезы: я не хотел, чтобы Инна увидела меня опустошенным — это причинило бы ей новую и, быть может, не меньшую боль. Я сказал как можно мягче и теплее, даже старался пошутить:
— Здравствуй, моя милая. Как же это ты так неосторожно?
Я не узнал своего голоса, и мне показалось, сказанное прозвучало так фальшиво, что удивило и расстроило Инну, и я осекся. У кровати стоял кем-то поставленный предусмотрительно стул, и я опустился на него: ноги у меня подламывались.
Инна на секунду опустила ресницы — так поздоровалась со мной.
Врач пояснил:
— Разговаривать она не может. Постарайтесь понять ее по выражению глаз.
Ресницы снова сомкнулись на долю секунды — подтвердили сказанное. Я увидел, как под ними блеснули слезы. Но Инна тоже не хотела, чтобы я видел ее беспомощной. Уголки губ дрогнули, обозначив улыбку. Она высвободила из-под одеяла руку, тоже бледную и, показалось мне, безжизненную. Я взял ее и содрогнулся: рука была холодная.
Чтобы Инна не заметила отчаяния на моем лице, я быстро нагнулся и поцеловал руку. Кажется, она не заметила — в уголках губ снова обозначилась улыбка.
Потом мы долго смотрели друг другу в глаза, поначалу просто так, как делали раньше, одним взглядом выражая все наши чувства — любовь, преданность; потом Инна что-то захотела сказать — ресницы вздрогнули, в глазах появилась обеспокоенность.
Я попытался ее утешить:
— Поправляйся быстрее. Врач говорит, что все в порядке, — соврал я.
Инна чуть заметно покачала головой: нет. Отвела взгляд, о чем-то подумала, потом ласково и нежно долго смотрела мне в глаза. И снова под ресницами заблестели слезы. На этот раз она их не сдержала, две крупные капли выкатились из уголков глаз, оставили мокрый след на висках и под ухом.
Долго и неподвижно смотрела на меня Инна, затаив дыхание: то ли боль не давала ей вздохнуть, то ли о чем-то думала, потом вдруг взглядом и движением губ — это я понял определенно — попросила поцеловать ее.
От этого взгляда, от последнего ее желания — это я тоже понял — сердце у меня то ли остановилось, то ли оборвалось совсем и спазмы так сдавили грудь, что я еле сдерживал крик. И все-таки у меня хватило силы воли, я склонился и прижался к ее уже холодеющим губам. А вот сдержать слезы сил уже не хватило.
Инна обняла меня за шею своей невесомой, беспомощной рукой. Я целовал ее губы, щеки, ресницы, орошая слезами. А когда чуть успокоился и решил поднять голову, из груди Инны вырвались рыдания. Страшные, потрясающие своей страстью к жизни и нежеланием уходить из нее.
Врач кинулся к ней с подготовленным шприцем, но было уже поздно: Инна конвульсивно дернулась несколько раз и затихла.
Не знаю, дар ли это небесный или ошибка природы — память. Благодаря памяти человечество построило машины и корабли, покорило моря и небо, благодаря памяти мы создаем и совершенствуем, благодаря памяти мы любим и надеемся; но благодаря памяти мы и страдаем и мучаемся: ведь, вспоминая прошлое, мы заново переживаем утраты и невзгоды, значит, невольно укорачиваем свою жизнь.
Мы с Инной прожили четырнадцать лет, и это были лучшие годы моей жизни. Гибель Инны будто оборвала во мне какую-то жизнерадостную, животрепещущую вену, и я, как человек, потерявший много крови, живу с затуманенным сознанием, не веря порой в реальность происходящего, и жду, тщетно стремлюсь очнуться от кошмарного сновидения. Порою же, вот как сейчас, память просветляется и я ясно сознаю, что это не сон, а тяжелая, кошмарная реальность; и желаю я того или нет, а в памяти начинает прокручиваться трагическая картина происшедшего…
Воспоминания об Инне так разбередили мою душу, что спать я уже не мог и идти к командиру на ужин по случаю успешного завершения стрельб расхотелось; я посидел немного и, не переодеваясь, отправился на кладбище.
Солнце уже опустилось к горизонту и, громадное, багровое, лежало у подножия Вулкана, обжигая своими ослепительными лучами мелкий кустарник с тронутыми желтизной листьями, одинокие коряжистые деревца; контуры кустов и деревьев, казалось, пышут жаром хотя и яркого, но уже догорающего костра.
Вот там, у подножия Вулкана, где пряталось вечерами солнце, и покоилась Инна. Я шел по тропинке, протоптанной редкими посетителями кладбища, отыскивая взглядом в высокой жесткой траве полевые цветы. Летом и незадолго до нашего отлета на полигон здесь столько было огненно-оранжевых саранок, белых тюльпанов, ромашек и еще каких-то диковинно-ярких, голубых, красных и желтых, цветов. Теперь же их не было видно: то ли они увяли и осыпались, то ли солнце и ночная прохлада обесцветили их.
Я сошел с тропинки и углубился в поле. В одном месте в гущине травы наткнулся на куст сиреневых колокольчиков — холод будто не коснулся их, в вечерних лучах закатного солнца они выглядели свежо и красиво. Я нагнулся и стал аккуратно срывать их, боясь, чтобы они не осыпались. Букет получился не ахти какой роскошный, но, будь Инна жива, она осталась бы довольна: полевые цветы она очень любила.
Я положил их у мраморного надгробия, изготовленного в Нижнереченске местными мастерами, и поднял глаза на Иннин портрет, умело вмонтированный в овальную рамочку под козырьком, чтобы не попадала вода. Инна смотрела на меня спокойно и, как мне показалось, с укором: «Ну чего ты загрустил? Мы с тобой неплохо пожили. А слишком хорошо всю жизнь — так не бывает. Обо мне не печалься — такой мне срок на роду был отпущен. А тебе еще жить, летать. То, что любил меня и помнишь, — спасибо, но прошлого не воротишь. Вот и займись своим делом, очень важным и нужным, и за это я буду тебе благодарна…»
Если бы Инна могла, она сказала бы именно так. И это меня успокоило.
В гарнизоне у штаба меня увидел дежурный по полку и обрадованно воскликнул:
— Наконец-то вы объявились! А мы уж тут весь гарнизон обзвонили, вас разыскивали: командир требует.
Видя, что я не удивился сообщению и не спешу к телефону доложить о своем наличии, дежурный неуверенно кивнул на дверь штаба:
— Может, позвоните?
— Я зайду к нему. Он дома?
— Так точно.
Лесничук встретил меня с напускной обидой и суровостью, сказал насмешливо-сердито:
— Ты что, вместе с Дятловым решил бойкот мне объявить?
Значит, Дятлов не пришел, что больше всего и взвинтило командира; замполит твердо держал независимость, и ни властью, ни милостью не удавалось сломить его характер.
— Есть причина волноваться? — поинтересовался я. — Тогда плохи твои дела.
На наши голоса из кухни вышла жена Лесничука с дымящейся сковородкой вкусно пахнущего мяса, в красивом вышитом переднике, раскрасневшаяся, улыбающаяся.
— А, Боря, — ласково заворковала она. — Наконец-то! Мы уж заждались тебя. Что же ты, Гриша, держишь его в прихожей? Проходите в комнату, там наговоритесь.
Мой шутливый ответ и обрадованный голос Светланы сняли суровость с лица командира, и он тоже улыбнулся, сказал примирительно:
— Пошли.
За столом сидели знакомые мне журналисты — майор Корин, начальник отдела боевой подготовки, и фотокорреспондент Лиевуцис. Оба были уже сытые, веселые, с маслено поблескивающими глазками.
— Ну вот, а ты говорил, к девочкам, в Нижнереченск, укатил, — толкнул в бок фотокорреспондента Корин и расхохотался непонятно почему.
— Я? — удивленно пожал плечами Лиевуцис. — Что-то не припомню.
— Это вы напрасно, — заступилась за меня Светлана. — Он у нас однолюб. Да и такую красавицу и умницу, как Инна, поискать.
— А знаете, один мой знакомый утверждает, что женщин плохих не бывает, бывает мало водки, — снова сострил Корин.
Когда после полета мы беседовали с ним по делу, он произвел на меня впечатление умного человека и толкового журналиста. Теперь же, пока Светлана ухаживала за нами, накладывая на тарелки куски торта, а Лесничук наливал в чашки чай, я разглядывал Корина и мнение мое менялось. Не нравился мне и его широкий лоб с большими залысинами, и редкие волосенки, которые он частенько собирал на затылке в горсть, тянул, будто пробуя на прочность, и острый нос, оседланный массивными очками в роговой оправе. А может, впечатление резко изменили его пошловатые остроты. В общем, этот человек мне не нравился, и я пожалел, что давал ему интервью и что придется сидеть с ним за одним столом, слушать его развязную болтовню. Посижу немного и под каким-нибудь благовидным предлогом уйду, решил я.
— Вот тут, пока ты отсутствовал, Борис Андреевич, у нас состоялся интересный разговор, и наш уважаемый гость, известный журналист Алексей Михайлович Корин, предложил толковую и очень заманчивую идею. Действительно, полк наш передовой, у нас есть чему поучиться. Но… — Лесничук сделал многозначительную паузу. — Заслуги в том нашей, прямо скажем, мало. Это заслуга прежнего командования. А что же мы? Старой славой будем пользоваться? И что дальше, какой мы наметим рубеж? — Он снова помолчал. — А рубеж, дорогие друзья, есть! Сделать полк мастерским. Полк мастеров боевого применения! Чтоб ни одного пропуска цели, ни одного промаха снарядов ни по воздушным, ни по наземным целям. Возможности у нас такие имеются.
— Правильно, — одобрил Корин и с улыбкой поднял чашку с чаем. Отхлебнул. — Газета поддержит вас.
Светлана влюбленно посмотрела на мужа и засияла как именинница, будто муж и в самом деле изрек что-то гениальное. Я же в какой-то степени был ошарашен его предложением и молчал.
— Ты что, мой боевой заместитель, против? — с напускной суровостью загремел Лесничук. — Тебе не нравится мое предложение?
— Предложение гениальное, а вот воплощение, сомневаюсь, реальное ли, — пошутил я. — Вытянем ли? Сделать всех летчиков мастерами боевого применения — не район полетов изучить. Куда мы денем Неудачина, Мнацоконяна? — Я назвал летчиков, прибывших в полк два года назад, с которыми нам довелось много повозиться и малого добиться. Фамилии этих летчиков стали как бы притчей во языцех, их называли чуть ли не на каждом разборе полетов, на подведении итогов.
— Вон чего он испугался! — захохотал Лесничук. — Двух слабаков на весь полк! Найдем им место, дорогой заместитель, найдем. Не каждому на роду, видно, написано стать истребителем-перехватчиком. У нас вон на КП место штурмана наведения освободилось. И вторая должность найдется.
Идея перевести Неудачина на КП пришла командиру эскадрильи майору Октавину после того, как три месяца назад Неудачин на полигоне вместо стрельбы из пушек нажал на кнопку сброса бомб и лишился подвесных топливных баков. А еще через неделю в ночном полете при заходе на посадку у него снова ЧП — резко упала тяга двигателей. Неудачин испуганно передал: «Скорость падает! Скорость!..»
К счастью, на КП находился Лесничук. Он взял у руководителя полетами микрофон и скомандовал:
— Включите форсаж!
Неудачин включил и сообщил:
— Все равно тяга мала. Скорость триста пятьдесят.
— А тебе на посадку больше и не требуется, — успокоил его Лесничук. — Закрылки не выпускай.
И если бы не эта команда, кто знает, чем закончился бы полет. Оказалось, после четвертого разворота из люка самолета выпал тормозной парашют — то ли Неудачин нечаянно нажал кнопку выпуска, то ли по другим причинам. Он-то и создал громадное сопротивление, из-за чего упала скорость. Включение форсажа не дало самолету сорваться в штопор или свалиться на крыло — стропы не выдержали нагрузки, оборвались. Самолет рванулся было вперед, но Неудачин вовремя убрал рычаги управления двигателями.
Этот случай закрепил за Неудачиным славу человека с роковой фамилией, а за Лесничуком — командира с отличной реакцией.
О Неудачине местные острословы сочинили стишок:
Наш Степа Неудачин имеет цель-задачу:
Быстрее всех и выше всех летать.
Но Неудачин Степа забыл, что недотепа,
И знать, ему удачи не видать.
Лесничук был склонен поддержать предложение Октавина, но я убедил его пока не делать этого. Мне чем-то Неудачин нравился; может, оптимизмом: несмотря на превратности судьбы, он не опускал рук и еще упорнее брался за дело; может, своим добрым и покладистым характером, постоянной подтянутостью и аккуратностью: одет Неудачин был всегда с иголочки, начищен, наглажен, в разговоре с товарищами я ни разу не слышал от него грубого слова. Лесничук тогда согласился: «Ладно, торопиться не будем». Теперь, похоже, мнение его изменилось.
На Мнацоконяна надежда была мала по другой причине: занозистый, острый на язык лейтенант зачастую переоценивал свои способности, считал себя умнее других и достойнее; назначение сверстника — лейтенанта Кудашова старшим летчиком на первом году службы воспринял болезненно: почему не его, Мнацоконяна, закончившего училище по первому разряду и здесь, в полку, одним из первых завершившего программу ввода в строй? То, что Кудашов намного серьезнее, вдумчивее и у товарищей пользуется бо́льшим авторитетом, брать во внимание не хотел, считал, что командиры поступили несправедливо, за что-то недолюбливают его, и стал частенько попивать. А положиться на выпивоху, как научил нас случай с Тарасовым, мы не могли: снайпер — это не только мастер боевого применения, но и дисциплинированный, исполнительный пилот; ничего не стоит в воздушном бою самый искусный ас, если он безответственный человек.
Мнацоконяна в полку недолюбливали и командиры и сослуживцы, и вряд ли кто пожалеет, тем более замолвит за него словечко, если встанет вопрос, быть или не быть ему летчиком. Но в том, что он недисциплинирован, не обладает высокой сознательностью и чувством долга, виноваты, считал я, прежде всего мы, командиры: все силы отдаем обучению, а воспитание ставим на второй план, не оставляем на него времени.
В общем, и это предложение командира пришлось мне не по душе. Не успел я высказать свое мнение, как меня опередил Корин:
— Отличная мысль, Григорий Дмитриевич: не каждому на роду написано стать летчиком-перехватчиком. Прямо-таки заголовок для проблемной статьи. И с вашего позволения, я воспользуюсь ею. И вам помогу решить вопрос со слабаками.
— Чур, только не на примерах нашего полка, — усмехнулся Лесничук. — А то вы в одной статье похвалите, а в другой разложите так, что на все Вооруженные Силы прогремим.
— Само собой, — вытянул губы Корин. — Ваш полк — носитель передового опыта. Вначале мы расскажем, что и как у вас делается и чему стоит поучиться, а потом вы выступите инициаторами соревнования за звание «Полк мастеров боевого применения».
— Это надо обсудить на собрании личного состава, — высказал я предложение.
— Ты сомневаешься, что нас поддержат? — продолжал усмехаться Лесничук.
Я не сомневался, но твердо был уверен, что кое-кто будет против. Так и ответил.
— Знаю, кого ты имеешь в виду, — согнал усмешку с лица Лесничук. — Но эти «кое-кто» не в счет. Пусть только попробует ставить палки в колеса…
— Ну что вы о службе да о службе! — вмешалась в разговор Светлана, чувствуя, что муж наполняется гневом и может сказать лишнее. — Боря вон ничего не ест.
— Ешьте, Борис Андреевич, а я анекдот вам лучше новый расскажу, — поддержал Светлану Корин.
Я безо всякого удовольствия стал есть. Корин, видно, уловил мое неодобрительное отношение к его пошловатым постулатам и на этот раз рассказал смешной анекдот о президенте, мечтающем покорить весь мир. Журналист умел рассказывать, и мы от души хохотали. Атмосфера сразу потеплела, и разговор сам собой перешел на международные темы. Мы проговорили почти до одиннадцати часов, а в пять надо было вставать на рыбалку. Лесничук дал мне последние напутствия, как организовать отдых гостей — сам он не ехал, оставался на боевом посту, — и мы, поблагодарив хозяев, отправились на отдых.
Я долго не мог уснуть, несмотря на усталость, коря себя за то, что поддался дурному настроению и поначалу воспринял предложение командира неодобрительно. А он ведь дело предлагает: добиться, чтобы все летчики полка стали мастерами боевого применения, — задача нелегкая, но вполне реальная — есть же мастерские звенья, эскадрильи! Значит, и полк может быть! Поработать, правда, придется нам, командирам, с еще большим напряжением. Что ж, и время нынче такое, и международная обстановка — прохлаждаться некогда. Кто-то должен начинать первым. И хорошо, что идея эта родилась в нашем полку и ее оценил Лесничук. Молодой, да ранний.
Люблю дальневосточные осенние зори! Воздух — как родниковая вода: чистый и холодный, аж зубы ломит. И тишина — до звона в ушах. На востоке уже алеет полоска, а в вышине и до самого горизонта на западе висят звездочки — на тонюсеньких паутинках бабьего лета, — висят и не колышутся, лишь мигают умилительно-нежно, радужно и приветливо. Над рекой, словно дымчатая вуаль, висит нетолстый и негустой слой тумана, метра в полтора, и тоже не колыхнется; а река будто спит, сладко посапывает-шуршит вода о берег и прибрежные растения.
Я стою на берегу один и жалею, что нет рядом со мной Инны. С каким удовольствием проводили мы с ней отдых на рыбалке! А сейчас нет никакого желания сидеть с удочкой.
Мы добрались до нашей охотничье-рыболовной базы, как было и намечено, ровно в семь. В домике охотника идут последние приготовления: кто настроился на охоту на утку, кто на рыбалку на карася, на верхогляда, на тайменя. Я дал последние указания: в 10.00 собраться у домика с добычей. Почистим рыбу, какую удастся поймать, выпотрошим дичь (если удастся подстрелить) и будем варить уху, бульон.
Недалеко от меня прошел с собакой Неудачин — я узнал его по тонкой высокой фигуре, и собака у него Бим-Бом — на всем дальневосточном побережье такой не сыщешь: красный сеттер, поджарый, длинноногий, под стать хозяину. Одним словом, красавец. И умница. Я сам однажды наблюдал смешную сцену. Как-то вместе с Неудачиным зашел к нему на квартиру. На пороге нас встретил пес, глянул умными глазами на хозяина и метнулся в угол прихожей. А через секунду стоял перед ним с комнатными тапочками в зубах…
Теперь Бим-Бом не обратил на меня внимания, бежал впереди лейтенанта бесшумно, вытянув шею и навострив уши — весь в поиске. Неудачин тоже был занят своими мыслями, быстро прошел мимо. Спустя минуту в ту же сторону подались еще два охотника, без собак, но с резиновой лодкой: капитан Огурцовский, наш кудесник погоды, бессменный дальневосточный метеоролог, чудаковатый, но знающий свое дело человек, и начальник химической службы капитан Нудельман — оба невысокие, тяжеловатые на ногу из-за чрезмерной полноты. Рыбаки высыпали из домика более кучно, дослушивая последние рыбацкие байки, которыми сыпал всю дорогу Мнацоконян, и как по команде разошлись в разные стороны — кто по течению, кто против течения, а заядлые карасятники — от реки, на проточное озерцо.
Разошлись, и снова звенящая тишина повисла вокруг. Река казалась недвижимой, будто замерзшей. И ни одного всплеска. А летом в эти часы вода будто кипела — так играла рыба. Что ж, всему свое время. И рыба, видно, любит тепло.
Восток разгорался все сильнее. Вот уже обозначилась и полоска горизонта, туман порозовел, а вода стала фиолетовой. На противоположном берегу из тумана вырисовывались реденькие верхушки лозняка с уже облетевшей листвою. Откуда-то потянуло теплом, и вуалевая дымка вдруг закачалась, поползла с реки в лозняк. И все будто разом ожило: со стороны, куда ушли Огурцовский с Нудельманом, прогремели выстрелы, в небе зашелестели крылья птиц, вода зарябила, и в метре от берега всплеснула громадная рыбина.
И я будто очнулся от какого-то давящего на плечи и грудь безразличия; азарт страстного рыболова заставил в один миг подготовить спиннинг, и я сделал первый заброс — туда, где всплеснулась рыбина. Еще, еще. Вода уже кипела от рыбы — косяки плотвы и мальков носились вдоль берега, прячась на мели от прожорливых верхоглядов, красноперки, сомов и тайменя. Уровень воды в реке заметно падал, и мелкота скатывалась из проток, озерков, речушек в основное русло, а тут-то ее и поджидали хищники; рыбешки жались к самому берегу, где на мели были недосягаемы. Но удивительно — на блесну ни верхогляд, ни таймень, ни красноперка не шли. Я сменил несколько блесен — результат тот же.
Поблеснив с полчаса, я смотал леску и побрел вдоль берега, наблюдая за мелюзгой. Казалось бы, крохотное несмышленое существо, а поди ты, соображает, прячется у коряг, меж травинками, на песчаных отмелях — жить хочет даже вот такая тварь.
— А где же твой улов? — раздался сзади голос Дятлова. Я обернулся и увидел в руках замполита вместо рыбы сучки деревьев и коренья причудливых форм. Понял — заготовки для будущих произведений искусства.
— Там же, где и твой, — кивнул я на его находки. — Только тебя занимает воплощение живого в поделках, а меня — сам живой мир. Посмотри, с чего начинается утверждение собственного «я».
Дятлов остановился рядом.
— Что ты имеешь в виду? — не понял он моего юмора.
— То, что хочешь жить — умей вертеться.
Дятлов кивнул — понял. Постоял, потом спросил:
— Ну и как тебе идея насчет полка мастеров боевого применения?
Вон куда махнул! Видимо, у него уже состоялся разговор с журналистами: они, пока мы ехали в автобусе к месту рыбалки, перебрасывались репликами.
— А что, идея — позавидовать можно. Мы вот с тобой не додумались.
— Это точно, не додумались, — опустил долу свой длинный нос Дятлов. Покрутил в руках палки. — Знаешь, на что похожа вот эта кочерыжка?
На что может быть похожа желтовато-коричневая, моренная водой и временем, крученная землей и каменьями коряга? Ерунда какая-то.
Я пожал плечами. Дятлов поднял корень вертикально.
— Какая-то зверюшка, — узрел я наконец силуэт то ли собаки, то ли волка.
— Зверюшка, — кивнул Дятлов. — Лиса. Выступающая на трибуне. — Он грустно чему-то усмехнулся.
Замполит был не в духе, и я не стал ему докучать; к тому же к нам шел, позевывая, секретарь парткома майор Пахалов, маленький и щупленький человек, вездесущий, всезнающий, острый на глаз и на язык. В полку он один из старейших ветеранов, начинал механиком, потом стал техником звена; и быть бы ему «вечным техником», если бы не подполковник Лесничук.
В прошлом году, когда срок полномочий прежнего секретаря парткома истек и мы, руководители, ломали голову, кому доверить этот пост, к нам пришел капитан Пахалов и предложил без стеснения свои услуги: «Хотите поднять партполитработу на должный уровень, рекомендуйте секретарем парткома меня».
Мы все трое — Лесничук, Дятлов и я — переглянулись в немалом недоумении: секретарская должность не отмечена ни властью, ни особым положением, ни привилегиями. Единственная привилегия — майорская категория. А спрос за все: и за воспитание, и за обучение, и за дисциплину. К секретарю парткома идут по всем вопросам: одному квартиру дай, другому помоги жену устроить на работу, третий жалуется на несправедливость начальника. Во всем надо обстоятельно разобраться, помочь, уладить конфликт. А чуть сам допустил промашку — у самого конфликт. Потому на должность секретаря парткома охотников было мало. А Пахалов сам просился. Но не это нас удивило. Пахалов специалистом был довольно средненьким, профессию свою не любил, а судить других, критиковать умел мастерски. На предотчетном партсобрании так разделал инженера по спецоборудованию, что тот слова не мог вымолвить в свое оправдание.
— И вы уверены, что справитесь с этой должностью? — первым пришел в Себя Дятлов.
— Уверен, — не моргнул глазом Пахалов. — Я люблю работу с людьми, их можно зажечь словом, увлечь инициативой, а этого, вы знаете, мне не занимать.
Лесничук чему-то ухмыльнулся и одобрительно кивнул:
— Хорошо. Мы подумаем. — И когда Пахалов вышел, высказал свое мнение: — А что, выступление его на последнем партсобрании мне понравилось, и в его предложении рациональное зерно есть.
— Если бы он так работал, как говорит, — возразил Дятлов.
— И захотят ли его коммунисты? — усомнился я.
— Ну, это как поставить вопрос, — не согласился Лесничук. — Пахалов почти два десятка лет в авиаспециалистах ходит. Майорская категория ему не светит. И сами слышали — работу с людьми он любит. А это, я вам скажу, немаловажно. Да и других кандидатур у нас нет. Во всяком случае попробовать можно. Если, разумеется, коммунисты поддержат…
Коммунисты поддержали. И похоже, не ошиблись: Пахалов будто переродился — сарказм в его голосе сменился юморком, недовольство из глаз исчезло; и весь он — от замасленной технической куртки до невзрачной осанки — стал другим: ходил — грудь колесом, начищенный, наглаженный, рассыпал вокруг приветливые словечки, советы, обещания. Лесничук не раз говорил нам: «А вы сомневались. Вот что значит поставить человека на свое место…»
Пахалов остановился около нас, сладко зевнул и спросил с усмешкой:
— О чем отцы-командиры речь держат, какую думу думают? — Разглядел в руках замполита причудливый корень и тут же выложил идею: — Симпатичная зверюшка получится. Кстати, почему бы нам, Иван Кузьмич, не организовать в доме офицеров выставку ваших работ? И солдаты с удовольствием посмотрят, и, глядишь, внимание прессы привлечет.
— Вот этого-то я и боюсь, Сан Саныч, — поддаваясь шутливому тону, ответил Дятлов. — Покатят из Москвы журналисты, писатели; тому дай интервью, другому, а работать когда?
— Я серьезно, — обиделся Пахалов.
— И я. — Дятлов покрутил корешок. — Слава, она вон какая прыткая: не успел полк на полигоне мишень поразить, журналисты тут как тут — опыт им подай, с почином выступи. Слыхал об их идее?
— Слыхал. И полностью одобряю. Давно пора полку доброе имя вернуть.
— Вернуть-то пора, да как? Одними призывами да обещаниями дела не поправишь.
— Не только призывами и обещаниями. А и высокой требовательностью, строгим контролем.
Дятлов покрутил головой.
— Уж больно ты грозен, как я погляжу. Почему же ты до сих пор к Мнацоконяну не предъявляешь высокую требовательность, не привлекаешь к партийной ответственности?
— А ты как будто не знаешь, Иван Кузьмич, почему. Ты-то по своей линии тоже не очень… Нет, нет, я не осуждаю, мы — политработники, и метод наш — убеждение. А наказывать — пусть командиры наказывают. Правда, ты тоже можешь. — Пахалов насмешливо прищурил глаза. — Замполитов назначают. А секретарей парткомов — избирают.
Дятлов громко вздохнул.
— Я не ошибался, Сан Саныч, когда был против твоей кандидатуры.
— Спасибо за откровенность, Иван Кузьмич. Век буду помнить…
Так они могли не на шутку поссориться, и я вмешался в их перепалку:
— Тоже мне политработники! Других воспитывают, а сами между собой общего языка не найдут.
— И правда, — согласился Дятлов. — Извини, — сказал он, не поднимая головы.
— Пустяки, — взял его под руку Пахалов. — Мы же по делу…
К десяти, как было условлено, к домику рыбака потянулись рыболовы. Улов у многих был отменный: крупные караси, касатки, плети; Пальчевский умудрился даже подцепить сома килограммов на шесть.
Сразу же приступили к подготовке ухи: одни чистили рыбу, другие резали лук, укроп, третьи разжигали плитку. В 10.30 большой котел, литров на двадцать, шипел на плите.
Запаздывали трое: Неудачин, Огурцовский и Нудельман. Метеорологу и начхиму простительно — они привыкли к приблизительности, а вот на Неудачина, человека дисциплинированного и исполнительного, не было похоже.
— Наверное, никак добычу не донесут, — высказал предположение Мнацоконян. — Палили они лихо.
— А с уткой возни побольше, чем с рыбой, — знающе заключил Супрун. — Пока общипешь, выпотрошишь, опалишь, и рыбалить времени не останется.
— А мы давайте сухим пайком заберем у них уток, — предложил Мнацоконян.
Легки на помине, вдалеке показались охотники. Впереди Неудачин, тонкий и длинный, за ним — Огурцовский с Нудельманом. Все трое шли устало, Неудачин нес что-то завернутое в плащ, обхватив обеими руками, как ребенка.
Их все увидели одновременно, и Мнацоконян восторженно закричал:
— Ну что я вам говорил! Еле несут!
Когда они подошли ближе, я обратил внимание, что собаки Неудачина, шустрого и вездесущего Бим-Бома, не видно. У Огурцовского сбоку болталась одна утка, у Неудачина и Нудельмана — ничего. Вид у всех троих был удрученный, словно шли они с похорон, а не с охоты. Особенно у Неудачина: плечи опущены, охотничья шапочка с козырьком сбилась набок, волосы слиплись от пота.
У меня мелькнула мысль: что-то случилось.
А когда охотники остановились и Неудачин положил свою ношу на землю, развернул плащ, у Супруна вырвалось жалостливое: «Ой-ей-ей! Как же это так?»
На плаще в крови лежал Бим-Бом и скулил почти человеческим голосом. Из глаз Неудачина бежали слезы, он хотел что-то сказать, но спазмы сжимали горло, и он лишь всхлипывал.
— Кто же его? — спросил Дровосеков у Нудельмана, выглядевшего из всей троицы менее удрученным.
— Она метнулась… Показалось — рысь, — вот я и пальнул, — виновато за Нудельмана ответил Огурцовский.
Мнацоконян склонился над собакой, осмотрел пробитое в нескольких местах брюхо. Покачал головой.
— Весь заряд. И что ты намерен делать? — обратился он к все еще всхлипывающему Неудачину.
— Врача бы, — с трудом выдавил тот. — Или, может, на автобусе?..
— Возьми себя в руки! — оборвал его Мнацоконян. — Врач ему уже не поможет. И никто и ничто не поможет. Пристрели его, чтобы не мучился.
— Ты что?! — испуганно отшатнулся Неудачин. — Это ж… Он живой еще!
— Так смотри, как он мучится!..
Мне всегда нравились сильные, волевые и решительные люди, хотелось быть таким, но не всегда удавалось. И Мнацоконян, к которому я ранее не питал особой симпатии, в настоящий момент покорил меня своей логикой и здравым смыслом: к чему тянуть время мучений и собаки, и самого себя? Ничем ее уже не спасти, и самый верный выход — пристрелить. Но Неудачин этого не сделает. У меня тоже, наверное, дрогнула бы рука.
— Не надо. — Неудачин смотрел на Мнацоконяна умоляюще.
— Дай ружье! — Мнацоконян почти силой снял с плеча Неудачина двустволку, накрыл собаку плащом, поднял ее и понес за кусты.
По лицу Неудачина полились слезы. Он устыдился их, наклонил голову и отошел в сторону.
Прогремел выстрел. Мнацоконян вернулся как ни в чем не бывало, поставил ружье у дома рыбака и положил на плечо Неудачина руку.
— Не горюй, достанем мы тебе сеттера не хуже Бим-Бома. Только ты смени, пожалуйста, фамилию, роковая она у тебя — Неудачин. Вот потому и преследуют тебя всюду неудачи — и на земле, и в небе.
Незаметно разговор перешел на полеты, вспоминались разные смешные и трагические случаи, пока Супрун — он, как и наказывал командир, был главным уховаром — не объявил, что уха поспела.
Опальный летчик постарался на славу: уха получилась наваристая и вкусная, все единодушно выражали повару благодарность и вскоре попросили добавки, а журналисты утверждали, что такой ухи в жизни не ели.
После завтрака все без исключения помыли за собой миски и ложки — такой был заведен порядок на охотничье-рыболовной базе — и не торопясь побрели по своим заветным местам. Огурцовский, покаянно заверивший, что после этого случая ружья в руки не возьмет, упросил Мнацоконяна принять его в компанию рыболовов. Нудельман присоединился к журналистам, а Неудачина увел с собой Супрун. Нас у домика осталось трое — я, Дятлов и командир третьей эскадрильи майор Октавин, непосредственный начальник Неудачина. Чувствовалось, назревает серьезный разговор. И я не ошибся.
— Вот что, товарищи командиры-политработники, — заговорил Октавин, обращаясь ко мне и Дятлову, словно нас, командиров и замполитов, было целое собрание, — вы все видели и все слышали. Так что комментарии, как говорят, излишни. Этот маменькин сынок вот у меня где, — Октавин постучал себя по загривку. — Хватит.
— А что, собственно, вас расстроило? — задал вопрос Дятлов. — Слезы Неудачина?
— А вы будто не догадываетесь. Да, слезы тоже. Мы, как напоминал нам Синицын, не цветочки учимся выращивать.
И это говорил мой недавний ученик, мой преемник! Мог ли я десять лет назад подумать, что из этого, в общем-то доброго, безумно влюбленного в Дусю лейтенанта-романтика, не блиставшего тогда ни летным мастерством, ни другими достоинствами, правда упорного и настойчивого, мечтавшего добыть славу летчика-истребителя новым тактическим приемом, выйдет педантичный командир с каменным сердцем? На все он смотрит только через призму инструкций и уставов, без эмоций и снисхождений. Похоже, и Дусе живется с ним не легче, чем с Геннадием: редко увидишь ее с подругами, еще реже в Доме офицеров. Правда, теперь у нее других забот хватает: родила трех девочек и квохчет над ними, как наседка над цыплятами.
Да, сильно изменился Октавин. Хотя, собственно, почему изменился? Он и был волевым, напористым, знающим, чего хочет. Не уступил Дусю Тарасову, не отступился от расчетов при первых неудачах, стал превосходным летчиком без особых, можно сказать, на то данных. Он, как и Геннадий, — личность. Сильная личность. А такие люди и к другим подходят со своей меркой: хлюпик ты, неженка — не место тебе в истребительной авиации.
Может, Октавин в чем-то и прав, но мне было жаль Неудачина, я сочувствовал ему и не осуждал за минутную слабость. Потому сказал с укоризной:
— Нельзя так категорично судить о людях. У того же Синицына было доброе и мягкое сердце. А летал как!
— Если бы и Неудачин летал… А то всю эскадрилью назад тянет, а спрашиваете с меня.
— Хорошо, в следующий летный день запланируйте его со мной…
Отъезд с рыбалки был назначен на 16.00, и в начале четвертого рыбаки потянулись к автобусу. Мнацоконян принес полный садок карасей, некрупных и каких-то чумазых, с темной, почти черной, чешуей на спине. На немного отстали от него Огурцовский и Нудельман. У остальных улов был похуже: кто одного-двух верхоглядов, кто с десяток красноперок, а кое-кому пришлось довольствоваться касатками да карасями.
— А мы нашли такое озерцо, — похвалялся Мнацоконян, — хоть руками лови. Глубина — метра полтора. Собственно, это не озерцо, а заливчик, отпочковавшийся от протоки: вода быстро упала, вот карась и не успел из места кормежки смыться. А теперь, чувствуя, что зимой придется голодной смертью умирать, предпочитает покончить самоубийством — на голый крючок бросается…
Уже было около четырех, рыболовы стали залезать в автобус. Не вернулись лишь Супрун с Неудачиным.
— …Не иначе опять с лейтенантом с роковой фамилией что-нибудь приключилось, — высказал кто-то предположение.
— Подобрались два сапога пара, — усмехнулся Мнацоконян. — Рыбак-шатун и охотник-надомник… Валек уволок его куда-нибудь километров за семь, хорошо если к вечеру вернутся.
Кличку «рыбак-шатун» приклеил Супруну Мнацоконян еще в первую рыбалку, когда летчик появился в полку после окончания училища. Валентин оказался заядлым рыболовом и не пропускал ни одного выходного дня, чтобы не побывать на реке, если позволяла его летная служба. Он первым выскакивал из катера или автобуса и, никого не дожидаясь, быстро удалялся вдоль берега. Возвращался последним, неся полный садок разнорыбицы.
А однажды Супрун принес восемь громадных сазанов. На следующий раз за ним увязались почти все рыбаки. Валентин повел их по кочкам и болотам, по траве и густым зарослям. Шли километра четыре, все вспотели и устали, а лейтенант, тонкий и хрупкий, как тростиночка, отмерял метровыми шагами, не обращая внимания на сетования и ругань попутчиков, на зной и роем кружащихся комаров и мошку.
Наконец остановился. Перед рыбаками раскинулась широкая, сверкающая в вечерних лучах солнца золотыми блестками протока. Течение было слабое, а крутой, с обнаженными корнями берег говорил о том, что место здесь самое сазанье.
— Вот это да! — восторженно воскликнул Мнацоконян. — Не зря столько отмерили.
По воде зашлепали грузила. Мнацоконян одной рукой держал леску, другой вытирал свое полное потное лицо.
Просидели более получаса в безмолвном напряженном ожидании. И ни одной поклевки!
— Вода падает, — виновато констатировал Супрун и стал сматывать леску. — Надо ямы искать.
Мнацоконян засеменил за ним.
Они переходили с места на место, «отмерили» еще километров пять, но не поймали ни одной рыбешки. Утром, когда Супрун сменил третье место, многие махнули на него рукой и пошли ловить карася. А Мнацоконян остался до конца той рыбалки верным его попутчиком, в чем потом не раз раскаивался.
С того дня, пожалуй, он и приклеил ему прозвище «рыбак-шатун».
— Да нет, — возразил Огурцовский, — я видел их тут недалеко, когда возвращался. У затона. Чудаки! Канаву прорыли до самой протоки, разделись до трусов и лазают по трясине, руками карасей ловят.
— Ну вот! — как-то радостно и осуждающе воскликнул Мнацоконян. — Я так и знал, что этим дело кончится. Яркий пример браконьерства.
— Это точно? — Глаза Октавина загорелись негодованием.
Огурцовский пожал плечами, видно сожалея, что сказал.
— Не знаю, может, они леску спиннинга отцепляли.
— Ага, вдвоем, — злорадно усмехнулся Мнацоконян. — По такому холоду.
— Ну, это ему тоже зачтется. — Октавин решительно направился к выходу. — Где, говоришь? — обернулся он к Огурцовскому.
— Да вон там, с километр, а может, и менее, — кивнул капитан в сторону, противоположную реке.
Не усидел на месте и Мнацоконян, предвкушая услышать интересный разговор командира с подчиненными.
— А еще слезу пускал, — донеслось до меня гневное ворчание комэска.
Над лейтенантами сгущалась гроза, особенно над Неудачиным. Видимо, это и заставило меня последовать за Октавиным и Мнацоконяном.
Супруна и Неудачина мы увидели минут через десять у протоки. Они вытирались полотенцами и одевались. От озерца, которое осталось левее метрах в ста, действительно тянулась канава, довольно глубокая и длинная. Когда это они только успели! Правда, почва здесь песчаная, и все-таки поработать им пришлось в полную силу.
Мы подошли. Около рыбаков лежали грязные резиновые сапоги да пустые садки, тоже в траве и тине.
Супрун, увидев нас, поспешил одеться, взглянул на часы и виновато извинился:
— Мы сейчас, как раз к шестнадцати ноль-ноль.
— А рыба где, браконьеры несчастные? — грозно спросил Мнацоконян.
Я уже знал, где. По глазам Неудачина догадался: слезы в них высохли и появился совсем иной блеск — так блестят глаза, когда человек сделал что-то важное, значительное. Неудачин даже улыбнулся, не поняв, в чем обвиняет его летчик и зачем пожаловали комэск с заместителем командира полка. А Супрун понял: в глазах его была неприкрытая усмешка.
— Ах, рыба! — протянул он с издевкой. — Мы и не подозревали, что на этот раз вам не подфартило. Ну, если мелюзгой не побрезгуете, там в луже осталось немного: времени у нас не хватило.
Лица Мнацоконяна и Октавина побагровели. Я поспешил разрядить обстановку.
— Один — ноль в пользу Супруна и Неудачина, — сказал весело. — А поскольку лейтенанты, спасая народное добро, остались без улова, надеюсь, вы поделитесь с ними.
— Перебьются, — сменил гнев на улыбку Мнацоконян. — Каждому свое. Им — слава: отличный материал нашим гостям-корреспондентам; а нам, грешным, — улов.