асть скул. Своеобразное выражение сообщали лицу глаза. Брони, более темного цвета, чем волосы, проходили прямой чертой иод широким и гладким лбом, который был гораздо белее, чем (дгорслые щеки. Серые глаза, словно пылая скрытым огнем, отсвечивали красным, и это придавало его пристальному взгляду иытливую напряженность.
Этот человек, когда-то очень известный, а теперь совершенно забытый на чарующих и безжалостных берегах Малайского моря, слыл среди своих приятелей под кличкой «Красноглазого Тома». Он гордился своим счастьем, но не своей рассудительностью. Он гордился своим бригом, который считался самым быстрым судном в этих морях, гордился всем тем, что этот бриг знаменовал.
Он знаменовал удачу на золотых россыпях Виктории; мудрую умеренность; долгие дни замыслов, любящую заботливость при постройке; великую радость его юности — ни с чем не сравнимую свободу морей; родной очаг, совершенный, ибо подвижный; его независимость, его любовь и его тревогу. Он часто слышал, как говорили, что Том Лингард не любит на земле ничего, кроме своего брига; мысленно он вносил поправку в это утверждение, прибавляя с улыбкой, что он не любит ничего живого, кроме своего брига.
Для него бриг был так же полон жизни, как огромный окружающий мир. Он чувствовал жизнь в каждом движении судна, в каждом его наклоне, в каждом качании его высоких мачт, чьи крашеные клоты вечно движутся перед глазами моряка, то мимо облаков, то мимо звезд. Для Лингарда бриг был всегда драгоценен, как давняя любовь; всегда желанен, как незнакомая женщина; всегда нежен, как мать; всегда верен, как любимая дочь.
Иногда он стоял целыми часами, облокотившись о поручень и подперев голову рукой, и прислушивался, прислушивался в дремотной тишине к ласковому и зовущему шепоту моря, пробегающая пена которого скользила вдоль гладкого черного борта судна. О чем мечтал в такие минуты одинокого раздумья этот сын рыбаков девонского побережья, который, подобно большинству своих сородичей, был глух к еле слышным голосам вселенной и слеп к загадочным сторонам бытия, который не спасовал бы ни перед каким очевидным событием, как бы ужасно, пугающе и грозно оно ни было, и в то же время был беззащитен, как дитя, перед темными порывами своего собственного сердца; о чем мечтал он в часы грез, — вряд ли бы кто мог угадать.
Несомненно, бывали минуты, когда и он, подобно большим ству из нас, поддавался внезапно проснувшемуся лиризму и уносился мыслью в области влекущие, смутные и опасные. Но, подобно большинству из нас, он почти не вспоминал об этич бесплодных путешествиях, не имевших отношения к интересам дня. И все же после этих нелепых и зря истраченных минут на его повседневной жизни оставался теплый и спокойный, хотя и не яркий, отблеск, смягчающий его прирожденную резкость и как бы еще более укреплявший связь между ним и бригом…
Он понимал, что его маленький бриг мог дать ему то, чего не дали бы ему никто и ничто в мире, нечто, принадлежавшее ему безраздельно. Зависимость крепкого человека, из мяса и костей, от послушной вещи из дерева и железа порождала смутное чув ство, походившее на любовь. Бриг обладал всеми качествами живого существа: быстротой, послушанием, верностью, вынос ливостью, красотой, способностью действовать и страдать, — словом, всем, кроме жизни. Он, хозяин, как бы придавал душу этой вещи, казавшейся ему наиболее совершенной в своем роде. Его воля была ее волей, его мысль — ее двигательным импуль сом, его дыхание — дыханием ее бытия. Все это Лингард ощущал неясно и никогда не пытался облечь свои чувства в беззвучные формулы мысли. Для него корабль был дорог и единствен, этот бриг в триста четырнадцать тонн водоизмещения, — целое королевство!
И вот, без шляпы, он вышел из-под навеса и стал ходить мерным шагом по своему королевству, размахивая на ходу руками, словно человек, отправляющийся на пятнадцатимильную прогулку по полю; при каждом двенадцатом шаге ему, однако, приходилось резко поворачиваться кругом и идти назад до гакаборта.
Шо, охватив поручень обеими руками, засунул ладони за кушак и, казалось, внимательно созерцал палубу. На самом деле он видел перед собой маленький домик с крошечным палисадником, затерянный в лабиринте спускавшихся к Темзе улиц на восточном конце Лондона. Он еще не успел познакомиться со своим новорожденным сыном, которому теперь уже исполнилось восемнадцать месяцев, и это обстоятельство слегка раздражало его и переносило его фантазию к неприглядной обстановке родного дома. Полет фантазии продолжался, однако, недолго, и скоро мысль его возвратилась к действительности. Меньше чем через две минуты он был уже опять на бриге — «весь начеку», как он выражался. Он гордился тем, что был всегда «начеку».
Манеры его были резки, и с матросами он говорил ворчливым тоном. С капитанами, у которых он служил, он был чрезвычайно почтителен по внешности, но в душе он почти всегда чувствовал к ним враждебность, ибо только очень немногие из них были «всегда начеку». У Лингарда, который подцепил его на Мадрасеком рейде с английского корабля после бурной сцены с капитаном, он прослужил еще немного; в общем, он его одобрял, хотя и признавал с прискорбием, что Лингард, подобно большинству других, отличался некоторыми нелепыми фантазиями. Эти причуды Шо называл «мыслями, которые ходят вверх ногами».
Шо был человек, каких много, — человек, не представлявший особой ценности ни для кого, кроме самого себя, и имевший значение постольку, поскольку он был главным помощником капитана и единственный, кроме него, белый человек на бриге. Он чувствовал себя неизмеримо выше подчиненных ему малайских матросов и обращался с ними с высокомерной терпимостью, хотя и был убежден, что в трудную минуту эти парни окажутся, несомненно, «не начеку».
Возвратившись из своей экскурсии на родину, он отнял руки от поручня, прошел вперед и остановился у кормы, глядя вдоль палубы. Лингард тоже остановился в своем углу и стал рассеянно смотреть перед собой. На шкафуте, между шестов, принайтовленных по обе стороны люка, виднелась группа матросов, которые примостились вокруг деревянного подноса, поставленного на свежевыметенную палубу и доверху заваленного рисом. Темнолицые, молчаливые, с ласковыми глазами, люди эти сидели на корточках и уплетали рис за обе щеки, соблюдая, однако, сдержанность и благопристойность.
Только один или два из них носили саронги; остальные, подчинившись — по крайней мере на море — недостойному европейскому обычаю, были одеты в панталоны. Двое сидели на шестах. Один, — человек со светло-желтым детским лицом, глуповато-чванной улыбкой и пучками жестких волос, окрашенных под цвет красного дерева, был тин даль экипажа, — нечто вроде помощника боцмана, или се ран га. Другой, сидевший рядом с ним, был почти чернокожий, ростом немного выше крупной обезьяны; на его сморщенном лице застыло выражение несколько комической злобности, которое часто отличает людей юго-западного побережья Суматры.
Это был кассаб, или хранитель припасов, спокойная и почетная должность. Из всего экипажа, занятого теперь ужином, кассаб был единственным человеком, обратившим внимание на появление капитана. Он что-то прошептал тиндалю, который сейчас же заломил свою старую шляпу набекрень и приобрел от этого необыкновенно глупый вид. Остальные услышали замечание, но продолжали лениво есть, причем их худые руки двигались, как паучьи лапы.
Солнце стояло не выше одного-двух градусов над горизонтом, и от нагретой поверхности воды начал подниматься легкий стелющийся туман; он был тонок и почти не виден для глаза, но все же его было достаточно для того, чтобы солнце превратилось в ярко-красный диск, вертикальный и горячий, скатывавшийся к краю горизонтального и холодного диска сияющего моря. Наконец края соприкоснулись, и водная равнина приняла вдруг окраску, мрачную, как взор врага, глубокую, как злодейский умысел.
Сонные воды словно задержали на мгновение падающее солнце, и от него к неподвижному бригу протянулась по гладкой и темной поверхности моря полоса света, ровная и сияющая, яркая и прямая, золотой и багровый и пурпурный путь, ослепительный и ужасный, который как будто вел от земли прямо в небо сквозь врата торжественной смерти. Он медленно угасал.
Море побеждало свет. Наконец от солнца остался только огненный отсвет, блиставший над водой подобно далекой искре. Искра как бы замерла и затем вдруг погасла, словно прихлопнутая чьей-то вероломной рукой.
— Зашло! — воскликнул Лингард, все время наблюдавший и все же пропустивший последний миг, — Зашло! Посмотрите-ка на часы в каюте, Шо!
— Часы, кажется, верны, сэр. Три минуты седьмого.
Рулевой звонко прозвонил четыре раза в колокол. Другой босоногий матрос неслышно двинулся с противоположного конца кормы, чтобы сменить рулевого, а серанг брига поднялся по лестнице, чтобы стать на дежурство вместо Шо. Он подошел к компасу и молча ждал приказаний.
— Когда будет ветер, серанг, держи курс на юго-восток, — отчетливо произнес Шо.
— Юго-восток, — с солидной серьезностью повторил пожилой малаец.
— Дай мне знать, когда бриг начнет трогаться, — прибавил Лингард.
— Слушаю, туан, — отвечал малаец, бросая быстрый взгляд на небо. — Ветер будет, — тихо добавил он.
— Я тоже так думаю, — пробормотал Лингард как бы про себя.
Тени быстро окутывали бриг. Из каюты высунул голову мулат и крикнул:
— Готово, сэр!
— Давайте перекусим чего-нибудь, Шо, — сказал Лингард. — Но прежде чем пойдете вниз, поглядите кругом. Когда мы выйдем на палубу, будет уже совсем темно.
— Слушаю, сэр, — ответил Шо, беря длинную подзорную трубу и прикладывая ее к глазам. — Чертова вещь, — отрывисто повторял он, вдвигая и выдвигая трубки, — я почему-то никогда не могу… Ну, вот, наконец-то, есть!
Он стал понемногу поворачиваться на каблуках, держа конец срубки на линии горизонта. Затем он со щелканьем сложил трубку и решительно произнес:
— Ничего не видно, сэр!
И, довольно потирая руки, спустился вниз вслед за капитаном.