На палачах крови нет — страница 5 из 19

Но куда опаснее Анки-пулеметчицы был известный большевик Николай Чаплин. Сладу с этим начальником политотдела Кировской железной дороги никакого не было. На железке ведь всякое случается: то рельс лопнет, то паровоз под откос валится, то еще что. Звонит чекист Чаплину: «Как сообщили в Москву о крушении?» Тот самодовольно: подозревается диверсия. А перепуганный чекист в крик: «Что вы поднимаете панику? Никакой диверсии нет, крушение произошло по техническим причинам»(3). Перепуг понятен: раз в столицу доложено про диверсию, то кровь из носу, а диверсанта вынь да положь. Откуда? Половина путейцев и так за решеткой сидит — работать некому.

Но Брозголь не отчаивался: подсадил к Чаплину своего стукача. Додик Цодиков отличным парнем был: как-то поругался со своим соседом по Перцовому дому Ледником — тот сгоряча его «йсидом» обозвал. Ну, оскорбленный Додик донес в НКВД: «Когда я Леднику указал на его антипартийное заявление и сказал ему, что он вообще против евреев, значит и против наркома Кагановича, Ледник заявил, что Каганович ассирийской крови, а я — жидовс-кой»(4). Схватили чекисты гадкого фашиста и расстреляли: ссылка на ассирийское происхождение дорогого Лазаря Моисеевича ему не помогла…

Чаплин и Цодиков вместе работу работали, вместе пьянку пьянствовали, вместе донесения строчили: один (гласно) Кагановичу, другой (тайно) Брозголю. Вместе и в тюрьме оказались: Чаплин как главарь контрреволюционной организации, придуманной Цодиковым, а Цодиков как участник контрреволюционной организации, придуманной им же. Расплакался стукач надопросе: я вам честно помогал, а вы… Но суров Брозголь: это ты на воле мог писать что угодно, а здесь делай что скажут и помни — живыми из НКВД не выходят.

Правду сказать, не терпел Михаил Израилевич стукачества. Вот прибежит к нему доносчик, обольет грязью сотоварища и мышкой за дверь шмыгнет. Брозголь разозлится: «Какой гад! Какая сволочь!» — и прикажет арестовать клеветника.

Это, конечно, не значит, что наш герой не палачествовал, над невинными людьми не издевался. У него даже любимая пытка была: распластает жертву на каменном полу, задерет рубаху и каблучищем сапога по позвоночнику, по каждой косточке в отдельности — хрясь! хрясь! Все ему позволялось: «именно такая власть является для меня самой благоприятной».

До седьмого пота трудился Брозголь, исполняя совершенно секретный приказ № 00485 генерального комиссара госбезопасности СССР Н. И. Ежова: требовалось уничтожить немцев, поляков, финнов, прибалтов. А ежели французишка какой попадется или представитель другой «буржуазной» нации, то немедля брать и ставить к стенке без разговоров.

Так и сказал на оперативном совещании:

«Мы обязаны по заданию Партии и Правительства, нашего Наркома — разгромить не только открытых явных врагов, но ликвидировать и его базу, которой являются инородцы, так как наши следственные мероприятия проходят в особой обстановке — в воздухе пахнет порохом… Вот-вот неизбежна война, поэтому малейшее подозрение за инородцем в его контрреволюционной деятельности или даже в том, что скрыл в анкете свою национальность — арестовывать — это враг и относиться к нему как к врагу — вот и все, что вы должны знать»(5).

И добавил: «Кто не будет выполнять это — под суд, как укрывателя и сознательно не борющегося с контрреволюцией».

Тут полуграмотный сержант Семенин сообразил, подал голос: «А кто будет отвечать за такой разгром контрреволюционных формирований?»(6). Брозголь аж позеленел: «Этого разгрома и в такой форме требуют Партия и Правительство! Кроме того, вы, чекисты, должны понять, что если вы будете брать от обвиняемых показания на первую категорию (то есть на расстрел — Е. Л.), то отвечать никогда не будете, а взять такие показания вы сумеете, так как вы чекисты и поэтому должны суметь»(6).

Железным человеком казался Михаил Израилевич, а в действительности сам трясся и дрожал: жена-то у него полька! Душа по-заячьи в пятки ушла, когда свояченицу Мальвину из энкаве-дешных уборщиц выперли. Вот-вот до любимой Казимиры доберутся стукачи-палачи. Поэтому в первую очередь велел поляков уничтожать, дабы не заподозрили окружь в благоволении к ним.

И началось: хватали не только поляков, но и русских, белоруссов, украинцев — с фамилиями, похожими на польские. Взяли профессора Павла Рымкевича: «на допросе я показал, что я русский, но меня стали убеждать, что я поляк, и после долгой «торговли» записали меня русским, а отца поляком»(7). А начальник Октябрьской железной дороги Вишневский стал «польско-японским» агентом — «польским» потому, что так Брозголь требовал, а «японским» потому, что когда-то то ли в Японию, то ли в Китай съездил.

К весне 1938 года в железнодорожных мастерских и на станциях не осталось ни одного немца, поляка, финна… Впрочем, такое творилось по всему городу. (Если, предположим, Карл Маркс, создавший учение о «контрреволюционных нациях», жил бы тогда в Питере, то он, будучи уроженцем Германии, из «революционного» еврея обязательно превратился бы в «контрреволюционного» немца и получил бы пулю в затылок.)

Далеко не все сотрудники НКВД были согласны с приказом № 00485. Младший лейтенант Федоров расхрабрился, самому Ежову докладную записку послал: «В то время, как известно, наша Партия, Советская власть и Ваши директивы направлены на борьбу с националистическими враждебными элементами и их выкорчевывание с Советской земли, а установки капитана Броз-голя направлены на борьбу с националами. По моему мнению, это противоречит и идет вразрез с политикой Партии по национальному вопросу, что может породить шовинизм лишь только потому, что мы имеем расположенные села в пограничной полосе Ленинградской области, исключительно состоящие из националов — финнов и эстонцев»(8). Плохо знал марксизм этот Федоров! А Сталина и Ежова не знал совсем.

Другие сотрудники таких опасных писем не писали, зато изо дня в день ходили в партийный комитет УНКВД, называли происходящее произволом, обманом, «липой». Секретарь парткома Гейман как-то даже пригрозил: «Тех, кто будет ходить в партком или вести разговоры о так называемой «липе», будем рассматривать как антисоветчиков, склочников и будем бить по рукам»(9).

Ударили — не только по рукам, но и по головам: правда, позже, уже при Берии, и не тех кто роптал, а тех, кто шибко старался исполнять приказ: Гейману первому наручники нацепили.

Брозголь осунулся, под глазами черные круги высветились: полтора года вламывал как лошадь — из тюрьмы в шесть утра уходил. И вот — нехорошие слушки зароились вокруг него. Кто-то брякнул: «Перельмутра тоже взяли!» Навел справку — жив-здоров амурский отшельник. Сказал торжественно: «Трепались, что Яков Ефимович арестован, а он здраствует себе на здоровье!»(9).

Новый начальник Ленинградского УНКВД Гоглидзе под страхом смерти запретил необоснованные аресты, а у Брозголя по привычке рука тянулась наложить страшную резолюцию. Однажды сорвался: финансовый работник Ковшило кого-то «жидом» обозвал. Обозванный, конечно, Брозголю донес. Михаил Израилевич расписал на бумаге: «Немедленно арестовать!» И отдал молодому оперуполномоченному Баклаженко. Тот повертел в руках донос с резолюцией и… положил под сукно: разговор-то между стукачом и Ковшило наедине происходил, так что неизвестно, кто прав, кто виноват.

А Брозголь и забыл. Скоро новый 1939 год — надобно подарки готовить. Послал своего дружка и собутыльника Анисимова в Елисеевский магазин за покупками: час — нет, другой — нет. Наконец, звонит пьяный вдрабадан: «Миша, вышли машину, мне нужно проституток развезти». Ничего доверить нельзя — все рушится…

Но не пришлось палачу новогоднее шампанское пить. Как раз под бой курантов постучали в дверь: хватит, повеселился! Обыс-кали квартиру, изъяли: золотые часы, браунинг, финские ножи, орден Красной Звезды — за 1937 год.

На допросе сказал: «виновным себя не признаю», ибо выполнял приказ. Отвели в одиночку. Ходил, мерял ее шагами, думал. А то садился на койку, хватался за голову руками…

Как-то ночью оторвал от простыни длинную полосу, подошел к унитазу, привязал обрывок за изгиб трубы, раскорячился над вонючей раковиной, судорожно накинул петлю на шею, вытянул ноги, захрипел…

Что он там хрипел перед смертью — горя в адском огне, дико вращая глазами, мочась под себя и смрадно испражняясь — что хрипел: «именно такая власть является для меня самой…»?

ШТОПОР

Много вин. Их погребах избыток,

Хватит справить смерть и торжество.

Неужели кровь такой напиток,

Что нельзя отвыкнуть от него?

Аркадий Бухов.

Петр Мелюхов родом из деревни Велени Петербургской губернии. Отец его, Иван Матвеевич, крестьянин был справный, трудолюбивый: имел две лошади, три коровы, большой кус земли. Помер он в начале русско-германской войны, а следом и матушка, Домна Егоровна, не вынесши вековечной разлуки с мужем, преставилась. На ее похороны приехала из Питера бабка, обретавшаяся там в прислужницах у какой-то графини, поплакала на могилке дочери, погладила Петьку по голове, внучек Катьку и Зинку обняла: сироти-и-ночки вы мои!

Детство Петькино прошло в заботах и трудах по дому, под оханья и причитанья бабки, впрягшейся в семейный воз. Старшие братья Василий и Алексей который уж год воевали и никак не могли закончить войну — воткнуть штык в землю, объездить мерина, бросить из лукошка зерно. Дядька же, хлебнувший германского плену, работник был некудышный, с выбитой душой, частенько попивал самогонец, хрипел до невозможности длинные тоскливые песни и в конце концов сдох где-то под забором.

Бабка внучонка своего любила, жалела. Наслушавшись мудреных разговоров в графской лакейне и наглядевшись на образованных господ, вздыхала: ученье — свет, а без ученья — одни мученья. И по зимам гоняла Петьку в началку — малехонько подучиться.

Когда Василий и Алексей, возвратясь, наконец, из Красной Армии, наладили хозяйство, бабка настояла на полном Петрушином обучении, прогрессивно полагая, что цифирным частоколом можно от лиха отгородиться, а химическим зельем — душу спасти.