На палачах крови нет — страница 9 из 19

От Голубовского энтузиазма порою даже начальство обалдевало. Сетовало: «несколько увлекающийся работник, иногда в мелочах видит большие дела, приходится одергивать».

Куда там! Будучи начальником восточного отделения контрразведывательного отдела в Ленинградском УНКВД, собирал подчиненных и устраивал раздрай с матерщинкой: «все, кого мы арестовываем — это жуткие шпики и антисоветчики, а поэтому жмите из них, сволочей, все, пусть у них кости трещат»(4). И трещали косточки — русские, еврейские, латышские, корейские.

Нельзя сказать, что. Голуб совсем каким-то дремучим зверем был. Иной раз и образованность университетскую демонстрировал. Как-то арестовал целую кучу китайцев, а они по-русски ни бельмеса: в протоколах чудными иероглифами подписываются. Непорядок! — любая проверка уличит в несуразице, накрутит хвост. Кумекал Наум Абрамович, кумекал, да и решил тюремный ликбез организовать: даешь грамоту трудящимся Востока! Заделались палачи учителями — быстро обучили арестантов кириллице: твоя пиши хорошо, моя бью мало-мало…

Еще Голуб страсть как любил с ученым человеком побеседовать, особенно по вопросам международных отношений. Залучил в Большой дом знаменитого востоковеда Николая Конрада: тот обвинялся в том, что шпионит на страну восходящего солнца, якшается с чужеземцами и женат на японке. Конрад заспорил, что никакой он не шпион, общается с зарубежными гостями по научной и общественной надобности, жена у него еврейка, а японкой является супруга Николая Невского, единственного в России специалиста по расшифровке тунгутской письменности, открытой в Харокото путешественником Козловым.

Тогда оппонент, видя свою несостоятельность, пригрозил неуступчивому Конраду — ежели не согласны со мной, то вздерну вас на веревках к потолку, отобью легкие и почки, поколочу так, что сможете «только в крови ползать по полу»(5). Ясно, в чью пользу сей ученый спор закончился. Подобным образом победил и в «дискуссии» с поэтом Николаем Олейниковым.

Но порою терпел Голуб поражение: это когда такой же фанатик, как и он сам, попадался, вроде профессора Шами.

По разумению нашего голубчика, за этим профессором много всяких грехов водилось. Во-первых, в 1913 году он слушал лекции в Сорбонне, жил у своего брата — художника Иосифа Тепера — и был завсегдатаем «Ротонды» и прочих забегаловок, где веселились парижские вольнодумцы. Во-вторых, в смутное время числился левым эсером и железным бойцом частей особого назначения, за что ненадолго арестовывался деникинцами. А дальше — еще аховей.

Когда на шестой части света пролетарская революция восторжествовала, ринулся таковую же в других частях устраивать, а поскольку мать и другой брат — Шая — обретались в Палестине, то перво-наперво замыслил их осчастливить. На земле обетованной Шами развернул весьма бурную деятельность, за что сиживал и в Яффской, и в Хайфской тюрьмах, не раз ездил в Египет к тамошним единомышленникам договариваться о бунте и даже участвовал в Сирийском восстании. Наконец, в 1927 году его в Москву откомандировали — как члена ЦК Палестинской компартии. Здесь, получил скромную должность референта в Коммунистическом Интернационале. Эту ущемку не простил: стал бороться с сановными «палестинскими мудрецами» Бергером и Хейдером, да так яро, что вскоре Исполком Коминтера объявил Шами выговор за склочность и предупредил, что «вмешательство его в арабские и палестинские дела в дальнейшем вызовет необходимость поставить вопрос об его партположении»(6).

Обидчивый Шами уехал в северную столицу и, имея одесское сельскохозяйственное образование, возглавил Ленинградский Восточный Институт при Академии наук. Ректорствуя, радел за близких своих, чем нажил врагов. Видать, они и способничали аресту пламенного интеранционалиста. А в застенках его другой интернационалист — Голуб — дожидался.

Они сошлись, честолюбивые энтузиасты одного всемирного дела, и каждый из них был уверен, что только он — непримиримый борец за счастливое будущее, а сидящий напротив — негодяй и изменник.

«Шами с первого же дня был взят на «конвейер» и свыше 36 суток денно и нощно, отпускаясь только на ужин и обед, в общей сумме на один час, стоял в кабинете допроса, подвергаясь адским избиениям…

36 суток простоявший на ногах человек почти полностью стал разлагаться. Ботинки и брюки его лопались от ужасных опухолей и отеков, зубы расшатались, в кабинете и коридоре, где он проходил еле передвигающейся походкой, оставался столб удушающего смрада. За эти 36 суток он научился стоя спать с открытыми глазами, на ходу обедать, часами стоять на одной ноге и т. п.» (3).

Но ни одного наветного словечка не вымолвил Шами. Пришлось Голубу других узников драконить, дабы оклеветать невинного: оставлять-то его в живых было опасливо, и вот почему.

После своего эсерства — с 1919 по 1922-ый — состоял Шами в еврейской партии «Поалей Цион». Может, для кого другого это и казалось пустячным, но не для Наума Абрамовича: он сам когда-то разудалым «поалейционистом» слыл, и посему боялся попрека в потворстве давнишним соратникам.

И впрямь: выбирали Голуба партийным вожаком отдела — кто-то съязвил насчет его «темного» прошлого и наш хитрован на замученного Шами сослался: во какой я принципиальный!

А вот с другим соплеменником — Иосифом Луловым — он все же жестоко просчитался. Дельце вроде плевое было: ну служил Лулов директором гостинички, ну гуляли у него в номерах чекисты Альбицкий, Клейман, Чаплин, ну оказался Чаплин тайным оппозиционером, а Лулов — японским шпионом: в процессе мордобития самолично признался. Так ни с того ни с сего начальник отдела Лернер вызывает к себе да как заорет: «А вы знаете, что в НКВД СССР работает брат Лулова?» Голуб опешил, стал оправдываться: «Так при чем здесь Лулов — враг народа, и его брат Лулов — честный человек?»

Экий недотепа! Ему, наверное, был неведом строгий литвинов-ский приказ по арестам: «Показательна в данном случае цифра, так давайте цифру. Единственное нужно самым тщательным образом следить за тем, чтобы в этой неразберихе не получить показаний на близких кому-либо из нас людей. В таком котле можешь оказаться, что сам на себя возьмешь показания». Сию негласную указнику и нарушил Голуб.

Потому что чекист Лулов — не просто чекист: когда-то он под началом Литвина служил! Да арестуют этого Лулова как брата «японского шпиона», да почует он, что ветерок с берегов Невы дует — не задумываясь, в мгновение ока заложит всю честную компанию: заявит, что в агенту черт знает какой разведки его начальник Ленинградского УНКВД Литвин завербовал. А вслед за Михаилом Иосифовичем и остальные дружки загремят на Лубянку, где с них три шкуры сдерут… Вот как дельце-то оборачивалось.

Но Голуб ничегошеньки не понял: привык разоблачать без ума и без удержу. Вон Яша Беленький перед ним на коленях ползал, открещивался от своего кровного родственничка из троцкистского отребья, но он и глазом не моргнул — умытарил беднягу. А Яша — ого-го! — дверь ногой открывал к сильным мира сего. А тут какой-то Лулов, козявка… Тьфу!

Литвин здраво рассудил: на кой ляд ему такой энергичный дурак — сегодня одного «близкого человека» прихлопнет, завтра другого? И спровадил служить далече, на уральскую сторонушку, сказав: не могу, мол, укрывать бывшего «поалейциониста».

Наум Абрамович обиделся: «я всего себя отдал делу борьбы с контрреволюцией, в результате чего мною лично и под моим руководством были раскрыты и разгромлены сотни шпионско-диверсионных и террористических организаций»(2), но, видать, предали забвению эти революционные заслуги: какая черная неблагодарность!

И уж вкруть разъярился, когда «черный воронок» за ним прикатил: колотил себя в грудь бывший чапаевец, кричал — аж пена с золотых зубов слетала: всюду «знают меня, как фанатика большевика и энтузиаста», а вы арестовывать?

Знали, все знали: и про одержимость палаческую, и про безумность пыточную, и про сгнившего на допросах профессора Шами, и про невинно убиенного поэта Николая Олейникова, и про замордованного востоковеда Конрада…

«Всю свою сознательную жизнь я работал только в интересах партии ВКП(б) и советского народа»(7), — сразу отчеканил допрощику Голуб и потом, сколько ни бился с ним оный, молчал будто каменный — ни в чем не сознался, ни в чем не раскаялся. А когда сообразил, что вовек ему не оправдаться за содеянное, вовек не выйти из узилища на свет божий — накинул на шею грязный льняной жгут и повесился над парашей. Пожалуй, это было единственное дело, какое он совершил в своей жизни без всякого энтузиазма.

ЯШКА-ДЕМОКРАТ

…мы никогда не будем довольны…

Морис Самуэль.

Известный большевик Сергей Гусев как-то сочинял автобиографию для энциклопедии братьев Гранат. И захотелось ему растолковать несведущим, каким таким образом в нем дух бунтарский разгорелся. Думал он, думал, да и написал на полном серьезе: «четырех лет от роду был на улице избит, как «жид», мальчишками. Это было первым поводом к недовольству существующим строем». Поди проверь: колотили ли взаправду малолетку и за что? Однако выходило, что одной из причинок Октябрьского переворота стал фингал под глазом, полученный в 1878 году сопливым Яшкой Драбкиным, будущим секретарем Военно-революционного комитета Петрограда Сергеем Гусевым.

Яшка Ржавский полуграмотный конторщик с Харьковского писчебумажного склада князя Паскевича, все-таки умнее был — ежели и высказывал «недовольство существующим строем», то по делу: «в начале августа 1916 года на фронте я очутился в 137 Нежинском полку в качестве рядового. Условия службы были наприскверные, ибо полк (был) переполнен реакционным офицерством, как генерал Дроздовский и другие, и в полку царила ужасная национальная ненависть и нередко приходилось выслушивать проповеди попов и других лиц в патриотической форме о том, что евреи продают Росию»(1). Это — правда.

А у знаменитого генерала Михаила Гордеевича Дроздовского, погибшего потом на гражданской войне, своя правда. Смотрел он на горлопанящего полкового комитетчика Ржавского, призывающего солдат бросить окопы, трусливо бежать с фронта и, верно, думал: «Как счастливы те люди, которые не знают патриотизма, которые никогда не знали ни национальной гордости, ни национальной чести… прежде всего