меня грамотой и денежной премией. В эти годы я – участник всех писательских пленумов и активный работник Ленинградского отделения Союза Советских Писателей.
В расцвете творческих сил, преодолев формалистические тенденции прошлого, получив литературный опыт, я был полон новых больших замыслов. Начал стихотворный перевод “Слова о полку Игореве”. Довел до половины историческую поэму из времен монгольского нашествия. Предстояла огромная работа по первому полному переводу Фирдуси “Шах-Наме”.
3. В ЧЕМ МЕНЯ ОБВИНИЛИ?
КРТД – контрреволюционная троцкистская деятельность – таково обвинение, свалившееся на мою голову, обвинение, позорную печать которого я ношу на себе уже около 6 лет.
Будто бы была в Ленинграде контрреволюционная писательская организация, вожаком которой был поэт Н.С. Тихонов. Вокруг него группировались некоторые к этому времени уже арестованные писатели – Корнилов, Куклин, Лившиц, Тагер, Заболоцкий. В организации были “бухаринские настроения”. Раздували авторитет друг друга. Печатали контрреволюционные произведения, например “Торжество Земледелия” Заболоцкого.
В этом роде будто бы дали показания Б.К. Лившиц и Е.М. Тагер, протокол допроса которых был частично зачитан мне на следствии. Оба “свидетеля” – люди для меня далекие, мало знакомые – только по Союзу Советских Писателей. Никаких личных счетов. Как будто бы порядочные люди. В чем дело? Что заставило их дать заведомо ложные показания (если они действительно их дали [1])? И почему, несмотря на мои неоднократные просьбы, мне не предоставили очной ставки с моими обвинителями?
Поэт Бенедикт Лившиц. Фотография 1930-х годов
Поэт Елена Тагер. Фотография 1920-х годов
4. О МЕТОДАХ СЛЕДСТВИЯ
Я, поэт Н. Заболоцкий, заключенный, имею основание считать умышленно-неправильными и частично просто поддельными имеющиеся по моему делу документы, составленные в 1938 году следствием Ленинградского НКВД, руководимого в то время Ваковским и другими [2].
Сразу же после ареста я был подвергнут почти четырехсуточному непрерывному допросу (с 19 по 23 марта 1938 года). Допрос сопровождался моральным и физическим издевательством, угрозами, побоями и закончился отправкой меня в больницу Судебной психиатрии – в состоянии полной психической невменяемости. В больнице я пролежал ю дней, после чего, еще не оправившийся от болезни, снова был доставлен в тюрьму для продолжения следствия.
Ошеломленный вопиющей несправедливостью обвинения, оглушенный дикой расправой, без пищи и без сна, под непрерывным потоком угроз и издевательств, на четвертые сутки я потерял ясность рассудка, позабыл свое имя, перестал понимать, что творится вокруг меня, и постепенно пришел в то состояние невменяемости, при котором человек не может отвечать за свои поступки. Помню, что все остатки своих сил духовных я собрал на то, чтобы не подписать лжи, не наклеветать на себя и людей. И под угрозой смерти я не отступал от истины в своих показаниях, пока разум мой хотя в малой степени подчинялся мне.
По крайней мере я хорошо помню одно заявление, якобы подписанное мной и однажды показанное мне следователем. Подпись под ним была действительно очень похожа на мою, хотя я никаких подобных заявлений не подписывал [3].
Все перечисленное дает мне право утверждать: все материалы следствия должны быть заново подтверждены мною. Только в этом случае Особое Совещание сможет отделить истину от лжи в моем деле и определить степень виновности следственных работников, превративших законное следствие в беспримерную расправу над советским писателем.
5. О МОИХ ОДНОДЕЛЬЦАХ
В качестве вожака контрреволюционной писательской организации Лившиц и Тагер называли поэта Н.С. Тихонова. Кому не известно это имя?
Оно до сих пор смотрит на нас со страниц газет и журналов, о нем говорит радио. Орденоносец, славный защитник Ленинграда, горячий патриот, один из лучших советских поэтов.
Он – вожак контрреволюции? Позор преступникам, измыслившим эту клевету!
Какова же после этого цена “свидетельских показаний”? И в минуты смертельного изнеможения я не позволял себе клеветы на Тихонова. Как же смели наклеветать на меня те двое? Должно быть, сама смерть смотрела на них, если они, позабыв совесть свою, решились на подлое дело. Но я не виню их. Есть предел силы человеческой.
В качестве членов организации свидетели, кроме самих себя, указали на Корнилова и Куклина. Как будто нарочно в одну кучу свалили самых разнородных и ничем не связанных друг с другом людей. Со спокойной совестью могу утверждать, что ни с одним из них никогда близок не был… Что касается Лившица и Тагер, то они вообще никакого отношения к молодой ленинградской поэзии не имели. Белыми нитками шита вся эта выдумка об организации. Это не только выдумка, но как бы специально придуманная нелепость, очевидная сама по себе каждому, кто имеет хоть небольшое представление об этих людях.
6. О “БУХАРИНСКИХ НАСТРОЕНИЯХ”
Трудно гадать, что разумели под этим термином мои обвинители. Когда Бухарин был назначен ответственным редактором “Известий”, он через Ленинградское отделение газеты пригласил некоторых ленинградских поэтов дать стихи для “Известий”. Приглашено было 5 человек: Тихонов, Саянов, Корнилов, Прокофьев и я. После этого и при Бухарине, и после него в течение трех лет (1935-1937 годы) я напечатал в “Известиях” до десятка стихотворений и две статьи на литературные темы: о Пушкине и советской поэзии и о Лермонтове. Все редакционные переговоры вел через Ленинградское отделение «Известий» и только один раз послал тетрадь стихов лично Бухарину – для отбора стихов, подходящих для газеты.
И это – все. Так разве можно на этом основании обвинять меня в “бухаринских настроениях”? Бухарин был ответственным редактором правительственной газеты, в которой печатались сотни авторов. Одним из этих авторов был я. Никаких связей с Бухариным у меня не было и быть не могло. Конечно, термин “бухаринские настроения” придавал делу некоторую долю пикантности, но приклеивать его к человеку без всяких на то оснований – это уже грязное и преступное дело.
7. ЧТО ЖЕ ОСТАЕТСЯ ОТ ОБВИНЕНИЯ?
Итак, Тихонов как центр контрреволюционной организации отпадает сам по себе. Разношерстный состав прочих обвиняемых не дает возможности свести их в одну группу, как бы ни хотелось этого моему следователю. Миф о “бухаринских настроениях” ничем не подтвержден и не выдерживает никакой критики. Что же остается реального во всем моем обвинении? Только поэма “Торжество Земледелия”.
Но даже если формально подходить к этому вопросу, то не нужно забывать о том, что моя поэма была напечатана в советском журнале, прошла цензуру и № журнала не был изъят после выхода его из печати. Если же говорить по существу, то вопрос об этой поэме – вопрос специфически литературный, и он должен решаться на страницах газет и журналов, но вовсе не в следственных органах НКВД. Ибо от формализма, от литературной ошибки до контрреволюции – шаг огромный, и далеко не обязательный. Ведь если бы формалистические извращения, т. е. несоразмерная и самодовлеющая изысканность формы в ущерб содержанию, каралась советским судом, то очень многие из крупных советских писателей в свое время понесли бы кару за свои формалистические грехи. Однако этого не случилось. Почему же, спрашивается, я явился исключением и столь дорого поплатился за свой литературный промах?
8. О ДВУХ КОМПРОМЕТИРУЮЩИХ ЗНАКОМСТВАХ
Как и у всякого писателя, у меня было довольно много знакомств, главным образом литературных. Но из всех знакомств моего следователя больше всего интересовали два – с писателями Матвеевым В.П. и Олейниковым Н.М. Оба они были арестованы органами НКВД, первый в 1934 году, второй – в 1937 году. Матвеев в прошлом принадлежал к зиновьевской оппозиции. В период моего знакомства с ним (примерно с 1932 по 1934 год) он был восстановлен в партии и работал редактором в Госиздате (Ленинград). Был автором двух книг о Гражданской войне. Матвееву нравились мои стихи и, в частности, поэма “Торжество Земледелия”. Он считал возможным печатать меня в то время, когда я был опорочен критикой, и говорил об этом в редакциях. Ни малейшей контрреволюционной политической окраски в наших отношениях не было, и его прошлое мало интересовало меня, тем более что оно было известно всем. Знакомство было поверхностное и чисто литературное.
Ответственный редактор газеты «Известия» Николай Бухарин.
Фотография 1930-х годов
С Н.М. Олейниковым я имел знакомство более тесное и встречался с ним значительно чаще, т. к. был его соседом по квартире в Доме писателей в Ленинграде (кан. Грибоедова, 9). Остроумный собеседник и поэт-юморист, Олейников был близок мне в части некоторых литературных интересов. Он высоко ставил мои литературные работы. Мы одинаково критически относились к работе Ленинградского отделения Детиздата, где Олейников работал в качестве редактора, а я печатал свои книги для юношества и детей. В 1936-37 годах Олейников часто болел и находился в состоянии творческой депрессии. В эти годы мое знакомство с ним – опять-таки чисто литературное и лишенное каких бы то ни было контрреволюционных тенденций – почти распалось, и встречались мы значительно реже.
Поскольку эти писатели впоследствии были арестованы органами НКВД, то, может быть, эти два компрометирующих меня знакомства сыграли свою роль и при моем аресте? Ведь можно подумать, что я тянулся к чуждым людям, которые в дальнейшем были осуждены советским судом. В жизни это было совсем не так. Я назову десяток моих близких знакомых и друзей, репутация которых чиста и не запятнана. Все они дружески относились ко мне и высоко ценили меня как писателя.
Многие из них широко известны советскому обществу. Но следствие не интересуется их именами. Следствие интересуется только теми моими знакомствами, которые могут меня скомпрометировать. Поэтому я и должен специально говорить только о них в этом моем заявлении.
9. Я ПРОШУ ВНИМАНИЯ К СЕБЕ