Приехал черный катафалк. Привез гроб с телом, крест с полотенцем, венки. На лобовом стекле фото погибшего. Улыбается, говоря по телефону, чуть склонив голову к правому плечу. Лицо с коротко остриженной черной бородой. Красивое, с живыми глазами. На кресте фамилия, имя, отчество. Даты рождения и смерти. 26 лет земной жизни. На венках ленты с надписями: «Кортесу от боевых товарищей», «погибшему в борьбе с фашизмом», «от батьки Атамана», «от родственников», «от друзей», «от мамы», «от жены», «от брата». Светло-коричневый гроб с ручками. В гробу мужчина с бородой. Кожа головы от уха через темя до уха не столько сшита, сколько зашнурована темной ниткой как футбольный мяч. Нижняя челюсть слева была, наверное, разворочена, но сейчас ей, как и шее, придали форму. Лицо густо заштукатурено и приведено в посмертный порядок. Умный, улыбающийся мужчина смотрит с портрета на себя, лежащего в гробу. И образ, и оригинал не слышат, не видят, не чувствуют. Они уже за гранью доступного живым. В царстве мертвых. В царстве живых — только след.
Подходит мать и начинает рвать души присутствующих. «Как тебе, мой любимый сыночек, было больно! и почему я не заслонила тебя собой? Что мы без тебя будем делать? Твои красивые ручки никогда не дотронутся до меня! Ты всех хотел защитить! Как тебе было больно!» Наконец-то мать отводят. Становится легче. Почему-то плач матери воспринимается как упрек. Он погиб, а ты? Стыдно смотреть на убитого мужчину. Стыдно быть мужчиной, считать себя мужчиной и стоять со здоровыми руками и ногами у гроба мужика, погибшего за идеи, которые ты поддерживал на митингах, за которые голосовал. Он-то пошел до конца. А ты? Покричал на митингах и в кусты? Люди с автоматами на плече отстаивают твои идеи, не так ли? Их совесть не мучает. Они сделали выбор. А ты? Ты прячешься за их спины и выдумываешь сотни убедительных для тебя отговорок. Стар. Не служил в армии. И прочее.
Ваня распоряжается умело, с толком. Голос приятный. Решения верные. Движения пластичные. Подвижное лицо и обрывки грамотно построенных фраз выдают человека, обтесанного высшим образованием. От ДК Куйбышева поехали к Планетарию, где жил погибший. Гроб постоял. Я не подходил. Коллеги матери погибшего тихо перебрасывались словами. Вспоминали, как погибший, еще мальчиком, не знающим свою судьбу, приходил с мамой на работу. Женщина лет 55-60 говорит, глядя на мелкого, бараньего веса, ополченца: «Куда этот шкет лезет? Он что, сможет меня защитить?» Стоящий рядом мужчина отвечает, что в современной войне рост и вес не главное. Надо уметь обращаться с оружием. Надо уметь воевать. Молчание. Начинают говорить на посторонние темы. Понимаю: про себя думают, что погиб глупо. Надо было прогнуться, потерпеть. Все не так страшно. Нет никакого фашизма. Жизнь ведь одна и прочее.
Поехали на кладбище. Ополченцы на трех машинах выезжали вперед и, перекрывая движение с боковых улиц, обеспечивали колонне из трех автобусов и десятка легковых машин зеленую улицу. Работали четко. Две машины с донецкими номерами. Одна без номеров и стекол. По встречной полосе ополченцы ехали с включенной аварийной сигнализацией. На подъезде к кладбищу остановились и минут двадцать ждали. Оказалось, должны подъехать еще три похоронных процессии. Погибло четверо донецких мужиков! Стоим возле машин. У одного ополченца лет 30-ти вижу характерный синий след на левой скуле. Понимаю, что успел поработать на шахте и получить царапину углем. У моего отца в таких синих метках было все тело, особенно спина…
Скомандовали: «По машинам». Подъезжаем к кладбищу. Справа и слева лесопосадка или зеленка. Где-то далеко ухают пушки. Жена говорит с тревогой: «А если в нас кто-нибудь стрельнет? Устроит провокацию?» Ополченцы и об этом подумали. Несколько бойцов с колена сканируют окрестность, держа автоматы наизготовку. Подошли к свежо разрытым могилам. Охрана с автоматами нарисовалась от скопления людей метров за двадцать. Они внимательно смотрят по сторонам, не обращая на нас внимания. Подъезжают катафалки с портретами покойных на лобовых стеклах. Из них, пригибаясь, выходят близкие. Выносят гробы с телами, кресты, венки. Все это проносят мимо меня. Лица постарше, чем наш. Все в камуфляже. За каждым гробом медленно движутся родственники с цветами. На проносимых венках читаю надписи о борьбе с фашизмом, позывные «Юстас», «Беркут», «Шахтер». Все три погибших одного 1968 года рождения. У всех украинские фамилии на «ко». Думаю: «Один на «ов», три на «ко». От рук Авакова, Парубия, Найема и других персонажей, далеко не славянских корней, которым чужда великая русская идея».
Гробы параллельно. Два батюшки и две певчие начали службу. Тянут на распев имена «Алексея, Артема, Сергия, Ивана погибших за други своя, павших мученической смертью» и желают им царствия небесного. Я рассматриваю публику, хотя жена уже сделала мне замечание. До приезда отставших катафалков мы с ней стояли рядом с группой ополченцев, и я отрывочно слышал их одобрение объединению. Они заметили мое любопытство, замолчали и отошли. Батюшки отпевают. Я смотрю на маленькую женщину в камуфляже, с автоматом, на руки ее с дешевенькими золотыми перстеньками. Вспоминаю, что на шеях мужчин ополченцев видел золотые цепочки. «Люди не собираются умирать. Не думают о том, что эти цацки снимут с их трупа чужие руки». Сбоку, чуть впереди, стоит ополченец лет 65-ти. Я обратил внимание на его щадящую походку, на ноги, обутые в кроссовки, которые он низко слал над землей, чтоб как можно меньше сотрясать спину. Почти шаркал ими. «Сто пудов у него радикулит и болит правое колено», — подумал я. «И автомат ему, ой, как тяжко носить». Сейчас я рассматриваю его вблизи. Нездоровый цвет лица, выпавший верхний резец и седая голова. Старик, которого не вооружит уже ни одна армия, кроме нашей Добровольческой. «Этот «агент ФСБ» лет тридцать отмантулил в шахте», — думаю я.
Батюшки отпели. Покурили ладаном. Матери, жены, дети еще раз порыдали на разные голоса. Потрогали, поцеловали в последний раз погибших, которые неподвижно лежали в гробах. Носки туфель крайнего справа видны из-под белой ткани. Чистые туфли, без пыли и грязи, прямо из магазинной коробки на холодные ноги с посиневшими ногтями. Руки и ноги батюшка приказал развязать, землю, окропленную святой водой, посыпать крестом. Рыдающих родственников, тщетно пытающихся унести с собой частицу погибших, отвели под руки. Гробы закрыли. «Первый пошел».
Я бросил три горсти желто-коричневой донецкой глины уже смешанной со свежей кровью. Отошел, отряхивая руку. Издали доносились звуки пушечных выстрелов. Прислушался. Стоящий рядом мужчина пояснил: «В Карловке идет бой». Кивнул. Звуки боя смешивались с коробочным звуком падающей на крышку гроба земли. С каждым броском лопаты он становился глуше и затих. Копачи подгребли, выровняли продолговатый холмик. Один из них легко вонзил крест. Охапками живых цветов женщины обложили свеженасыпанный холм. Прикрыли венками. Тело Кортеса от земной суеты отделено полтора метрами донецкой земли. Он под, мы на. Он никогда уже не будет с нами. Хочется плакать. Обрывки фраз медленно текут в голове: «Не поднять… навеки… мученической смертью… за други своя… за меня…». Думаю: «Кортес имел право говорить гордую фразу: «Донбасс никто не ставил на колени и никому поставить не дано!» А я?» Засыпали остальные могилы. Все ушло под землю. Смотрю на другие кресты. «Одногодки. Наверно, служили вместе. Призвались в 1986 году. Отслужили. Может, и в Афгане? Тогда выжили. Сейчас нет. Погибли, защищая Донбасс».
На поминки поехал мимо ж/д вокзала. Там, где пару дней назад в упор расстреляли гаишников. Видеорегистратор служебной милицейской машины бесстрастно зафиксировал преступление. Из кустов выскочили два человека в масках. Не добегая метров пяти до машины, открыли огонь. Три трупа и набор лживых киевских обвинений в адрес ополченцев. Но зачем ополченцам сеять панику и страх в своем тылу? Зачем Киеву понятно. На месте трагедии три венка. На асфальте кровавое пятно размером метр на метр. Вид убитых сограждан и крови уже не ужасает, а сосредотачивает. Шкурой, нутром понимаешь, что нужно выжить и не изменить себе. Не себя запугать. Не стать на колени.
В кафе помыли руки и в зал. Четыре длинных стола, по двадцать мест каждый, накрыты. Водка «Хортица», инкермановское вино «Пино-Нуар». Расселись, заняв почти все места. За соседним столом ополченцы. Восемь человек с одной стороны. Восемь напротив. Автоматы у стены. Мужчина лет сорока взял рюмку и начал говорить, смотря то на мать погибшего, то на его вдову в черной косынке, то на портрет Кортеса, который, не слушая его, беззвучно говорит по телефону и улыбается, не замечая перед собой черной траурной ленты и рюмки водки, прикрытой кусочком хлеба. Мужчина складно говорит о погибшем воине, защищавшем свою землю. Видно, что говорить умеет, что привык думать штампами, но сейчас эти штампы оживлены, очищены искренним горем, которое, помимо слов, передается присутствующим. Задевает. Цепляет. И уже слова о «погибшем за други своя», «за всех нас» заставляют чаще моргать, а слова о «Герое Донбасса, защищавшем свой и наши очаги» вынуждают вытирать глаза. Выпили. Сели. Закусили. Еще слово. Встали, не чокаясь, выпили, сказали: «Царствие небесное Герою Донбасса. Земля ему пухом».
Мама, извинившись, начала говорить о своем сыне. Года четыре назад, когда Донецк завалило снегом при минус двадцати и на дороге возле их дома образовалась «пробка», сын начал говорить: «Мама, ну, что мы сидим? Надо что-то делать! Там люди мерзнут! Им надо помогать!» Носил горячий чай и кофе, а потом обзвонил друзей. Они толкали машины на подъем. «Вы знаете, подъем возле нашего дома метров двести? Они четыре часа толкали и обижались, когда им предлагали деньги. Вот такой у меня сыночек, мой Сережа. Посмотрите, какой он красивый. Какие умные глаза! Извините, что я так много говорю о моем сыне, но он у меня… такой». После слов «у меня» мама вдруг запнулась, выдавила из себя «такой» и заплакала. Слово «был» о 26-летнем сыне она сказать еще не могла. Младший брат погибшего обнял мать, что-то зашептал ей на ухо, поцеловал. Мы выпили. Молодой лет 22-х ополченец вылил в рот водку из рюмки и вытер глаза рукой. Я вспомнил мельком услышанную на кладбище от ополченца фразу: «Кортес был молодчага! Умел…». Что умел Кортес я не расслышал.