— Непременно.
— Ну, что ж, девонька, ждать будем.
Хоть сил никаких не было, стала растапливать печку Ефимия Михайловна. Много горячей воды будет нужно.
Катенька скрутила себе самокрутку и дымила, кашляя, пока доктор не вышел и цигарку эту из ее рта не выдернул.
Но было пока тихо. Пострелял немец поутру, как всегда, но настоящего боя было еще не слыхать. Но к приему раненых и врач и фельдшер готовились — и шприцы кипятили, и бинты готовили.
Так до обеда время прошло… Принесли в термосе кашу и флягу водки. Нечасто солдатиков водочкой баловали, ну, а сегодня принесли, значит, бой будет.
Катя от водки отказалась и отдала Ефимии Михайловне.
— Есть у меня, — показала Катя на флягу у пояса. — Оставил капитан помянуть его, если что… А сейчас не буду.
А Ефимия Михайловна чарку приняла с удовольствием — может, полегчает на сердце. Сжато все внутри до боли и тянет, тянет… Но не полегчало. Да и на Катеньку смотреть мочи нет — ходит из угла в угол, в лице ни кровинки.
Доктор, проходя мимо, кинул Ефимии Михайловне:
— Ты бога своего моли, чтобы ранило Ивана, да не сильно. Тогда в Бахмутово вас отправим. Будешь его сама выхаживать.
— У меня и молитвы-то нет, доктор. Как за своего буду молить, когда столько их сегодня на смерть пойдут. Всех-то бог помиловать не может. Кому-то голову положить придется сегодня. А за всех матери-то молятся…
— Мда… — промычал капитан. — Это ты верно… Всех не помилует.
И тянулся день, словно кошмар какой. Никто себе места не находил. Только и вслушивались все в тишину угрозную и одного хотели, на одно надеялись: может, отменят наступление сегодняшнее?
Катя не выдержала, опять закурила, и врач мимо это пропустил, ничего не сказал.
Смеркаться уже начало… Уходил день, а с передовой все ни звука. Неужто на ночь наступление задумали? Ни разу такого не бывало. Но раз сам комбат на передовой, он-то разумеет, как лучше. Может, ночью-то сноровистей, потерь меньше будет и для немца нежданно.
И вот неожиданно рявкнули сзади тяжелые орудия… Вздрогнули все. А у Ефимии Михайловны ноги подломились, осела на скамейку.
А тут с передовой уже гром… Минут десять наши били, а потом, чего никогда не было слышно, версты же две до передовой, услыхали они «ура» раскатное. Здорово ребята кричали, раз через такую даль они услышали.
И громыхал бой и громыхал… И каждый разрыв снарядный разрывал сердце, каждая очередь пулеметная словно через ее тело проходила.
Не выдержала Катенька, закатилась в истерике. Глаза выкатились, и выла она страшно, по-бабьи, как воют некоторые женщины над покойником. Доктор ее лекарствами отпаивать. Не помогает. Но тут и первые раненые пошли, доктору не до нее.
Спросила Ефимия Михайловна, как там дела? Только рукой махнул один из раненых, а сам черный весь, изодранный.
А бой не кончался… Вышла на крыльцо она. За лесом зарево кровавое, ракеты со всех сторон, красные нити по небу вьются. И спросить некого насчет Ванечки. Кто его тут знает. Только пришел сегодня, не перезнакомился еще. Да и раненым не до вопросов, головы-то после боя шумят. Спрашиваешь их, а они и не понимают о чем, только пить просят.
Вначале все легкие шли, кто в руку, кто в ногу несильно, а потом понесли на носилках тяжелых. Тех вообще не спросишь. Но в каждого Ефимия Михайловна вглядывалась — не Ванечка ли? Но не было его среди раненых. Значит, либо живой еще, либо убитый уже. И не узнать… И вот эта неизвестность мучила ее пуще всего.
Катенька очнулась, тоже стоит у крыльца вместе с Ефимией Михайловной и про комбата своего спрашивает.
— Шел капитан. В цепи шел, видал его. Красиво шагал, а потом меня трахнуло… Не знаю, что дальше… — ответил один боец ей.
И другие тоже вразумительного ничего ответить не могли — видали, шел в цепи, а что дальше, никто не знает.
Наша артиллерия замолкла, теперь только немцы шпарят. Бьют по лесу непрестанно. И непонятно — вошли ли наши в Овсянниково… или опять захлебнулось наше наступление. Раненые говорили, что пока идет бой и близко уж подобрались.
Тяжело раненных перевязывали, раны обрабатывали и — кого можно — на подводу и в Бахмутово. Вместе с подводами и некоторые легко раненные уходили. Если б не так — набралось бы уже их не меньше сотни. В избе не продохнуть уже. И страшно — как бы немцы Черново не стали обстреливать, добить тогда раненых могут. Раненые это понимали, с нетерпением ждали, когда подводы за ними придут, глаза у всех такие — лучше не смотреть.
Но все же хотела бы Ефимия Михайловна видеть среди них своего Ваню. Знала бы, что и как. А так — неведомо ничего.
И вот затих бой… Уже редко так, то в одном, то в другом месте, громыхнет разрыв… Но на душе не легче стало. Наоборот, тишина эта мертвая давила грудь страшным предчувствием — не выдюжил ее Ваня этот бой, лежит на овсянниковском поле неживой.
Через час или более ворвался в избу комбатов связной — здесь Катя? Увидел ее и крикнул в темень:
— Здесь она, товарищ капитан!
А Катя на глазах живела, румянец пробился, из глаз словно лучи засияли.
Вошел капитан. Рот перекривленный, лицо исцарапано, шинель в глине измазана, глаза сумасшедшие. Катя к нему бросилась, словно полетела, но он отстранил ее, отцепил флягу с пояса, поднес ко рту и пил из горлышка долго-долго…
Доктор вышел и глядел на капитана не то что зло, но как-то отчужденно, неприязненно. Тот допил все, отдал молча флягу Кате, бросил взгляд на врача:
— Чего смотришь?
— Смотрю, и все, — ответил тот спокойно.
— Раненых всех отправляйте в Бахмутово. Всех, всех.
— Отправляю по мере возможности.
— Не по мере, а всех! Поняли?
— Понял.
Потом комбат подошел к доктору вплотную, взгляд в взгляд.
— Осуждаешь? — спросил и глазами впился. Доктор не ответил, но взгляда не отвел. — Мне это Овсянниково вот где стоит, — продолжил комбат и рукой по горлу. — На всех совещаниях меня склоняют. Побольше бы огонька — взяли бы. Почти совсем подобрались. Надо было… Понимаешь — надо!
— Кому? — спросил доктор и, резко повернувшись, ушел в перевязочную.
Комбат постоял еще немного, хотел было сказать что-то вослед, потом махнул рукой, буркнул про себя что-то и громко Кате:
— Катя, пойдем! — И ушли они.
В избе кто стонет, кто бредит, кто матерится от боли, а один боец, когда комбат ушел, сказал:
— Красиво, черт, шел… Комбат-то наш. Красиво.
— Что толку, — другой в ответ.
— Нет, красиво шел, черт чернявый, красиво.
Опять вышла на крыльцо Ефимия Михайловна…
Стрельба редкая с передовой все еще доносилась, и ракеты шпарили густо. Все небо над Овсянниковом в голубых вспышках, словно марево. И трассирующие нет-нет да прочертят небосклон красными точками.
Вышел и доктор. Закурил и на небо тоже уставился.
— Мучаешься, Михайловна?
— Мучаюсь, Васильевич. — Стали они так звать друг друга недавно. — Если живой Ванечка, прислал бы с кем весточку…
— Да куда там, в заварухе. Не до того, наверное, было.
— Ну как же, должен все-таки о матери подумать. Нет, чует мое сердце — не живой он уже.
Доктор затянулся несколько раз сильно. Разгорелась самокрутка и лицо его усталое осветила.
— Вот что, Михайловна. Могу я послать санитара на передовую, чтоб про твоего Ваню узнать, но… сама понимаешь… Попросить могу. Не приказать — попросить. Вот сама решай. Убьет его — на нашей с тобой совести будет…
Задумалась Ефимия Михайловна. Нет, не может она ради своего спокойства чьей-то жизнью рисковать. Не может. Так и ответила:
— Нет, Васильевич, на такое дело права у нас с тобой нет.
— Потерпи до утра, Михайловна. Утром и писаря будут приходить со строевыми записками, и раненые после налета утреннего. С кем-нибудь твой Иван и даст о себе знать. На том и порешили?
— Больше нечего делать.
— А теперь идем спать. Ту ночку не спали. Наверное, с ног валишься?
С трудом до своей лежанки добралась, по всей избе на полу друг к другу впритык лежали раненые. Залезла, накрылась полушубком, и забил ее вдруг озноб, хотя печь-то была горячая, цельный день топили, и подумалось — не Ванин ли озноб ей передается, не лежит ли он на поле, еще живой, но замерзающий, не зовет ли мать губами захолодалыми? А как подумала это, уже спокою не было никакого — ясно виделся ей Ваня на овсянниковском поле.
— Пойду, — решила она. — Пойду. — И как решила, уже знала — ничто ее не остановит.
Оделась она прямо на печи. Ноги в валенки сунула, полушубок надела, спустилась с лежанки и тихо, чтоб не потревожить кого, прошла между ранеными, мимо дневального, что в сенях дремал. Как-то невольно пакет с бинтом, что на столе лежал, захватила и положила в карман полушубка. И озноб ее сразу прошел, как рукой сняло.
Дорога ей, конечно, знакомая, да и тропки на передовую протоптаны. Только где и как она будет искать Ваню — пока не представляла. Лес, из которого наступление вели, версты на две тянется. Одним концом к Усову подходит, другим в Паново упирается. Но раз наступление на Овсянниково было — к нему и пойдет, то есть к тому куску леса, что напротив Овсянникова располагается.
Пока по подлеску шла, с неба, ракетами рассвеченного, падал снег, но в самом лесу темно стало. Но тропка все же была видна.
Кое-где в стороне от тропки шалаши стояли. В них, значит, наше войско и обретается. Из иного дымок вьется — греются ребятки.
Боялась она, что остановят ее по дороге, но никого ей не встречалось. Если посты и есть, которые бодрствуют, то у опушки, а тут, с тылу, охранять нечего.
Лес этот она как свои пять пальцев знает. С детства в нем и ягоды и грибы собирала, хотя ночью в нем ни разу, конечно, не бывала. Ночью он какой-то другой. И деревьев побитых много и воронок.
Вот и поле сквозь деревья проглядывается… Голубится от ракет. Но ракет-то все меньше и меньше. Шалашей здесь у края много, но она их обходить старалась.
Один обходя, чуть не ступила ногой на убитого… Упало сердце, не Ванечка ли? Нагнулась, повернула (лежал он лицом уткнувшись) — нет, незнакомый.