На поле овсянниковском — страница 85 из 115

Вот оно… это поле… Сейчас оно распахано, и коричневая с рыжинкой земля простиралась почти до горизонта. Но это было то поле, та земля, и у меня перехватило дыхание… Я закрыл глаза, и гул боя обрушился на меня: захлебываясь, била пулеметная очередь из Овсянникова, противно выли мины, лопались за спиной разрывные пули, в воздухе рвались бризантные снаряды, со свистом секли воздух осколки… Так было… Не сразу они ушли, эти звуки боя, а когда затихли, я открыл глаза, — чуть слева ярко било в глаза солнце, на весеннем бледно-голубом небе плыли белые облачка и стояла тишина…

Сегодня я пройду это поле… А пока я пошел вдоль опушки, надеясь найти старые окопы, но их не было. Странно. Не наши я искал окопы. Мы их не рыли. Зимой была замороженная, как камень, земля, потом всю рощу залило водой, а когда пообсохло, у нас просто не осталось сил, чтобы их рыть. Но фронт стоял здесь еще больше года. Странно…

Вскоре поравнялся я с тропкой, идущей через поле, и пошел по ней, считая шаги, — интересно, сколько же разделяло нас тогда метров? Шаги я делал большие, не меньше восьмидесяти сантиметров, и через одну тысячу двести двадцать шагов вышел на нераспаханное. И тут увидел остатки немецкой обороны — проволочные заграждения, рогатки, спирали, а пройдя дальше, и обвалившиеся окопы.

Огляделся — от Овсянникова никаких следов. Заросло все травой, репейником, сгладилось и сровнялось… А сколько жизней положили за эту деревеньку? Сколько крови пролито? Не зря, конечно, извивались мы на этом поле, но увидеть бы деревню эту живой, восстановленной, с садами и огородами — отлегло, быть может, от сердца, полегчало бы…

Обернувшись к черновскому лесу, я увидел наше расположение глазами немцев и, присев в полуразрушенный немецкий окоп, представлял, как видели они нас, бегущих, кричащих «ура», как были мы перед ними как на ладони, как легко и просто было им вести огонь, причем перекрестный — и из Панова, и из Усова. Да… Потому и неудачны были наши наступления, потому и захлебывались на половине пути.

Еще тогда мне казалось, что наступали мы не так, что надо было навалиться всей бригадой, поразив и смяв немцев количеством живой силы. Но теперь стало ясно, что и это вряд ли принесло бы успех — уж больно велико поле, уж больно удобны у немцев были позиции.

Я вылез из окопа, присел и закурил… Было около часу дня. Еще часа два поброжу я по бывшей передовой, повспоминаю прошлое, очищусь душой от своего беспорядочного московского жития, прикоснусь к светлой и ясной своей юности, ну, а дальше?..

Я поднялся… Восемьсот метров обратного пути по полю показались мне тяжелыми — сказались и бессонная ночь, и двадцать верст дороги, и глотки из фляги.

Войдя в рощу, я повернул налево и пошел в сторону Панова. Там я должен перейти овсянниковский овраг и попасть в небольшой (метров сто в длину) лесок, в котором и прошел мой апрель сорок второго. Там, наверное, я найду и землянку ротного и свою, которую, правда, тогда не успели докопать. За этим леском было просматриваемое и простреливаемое немцами пространство, а потом маленький взгорок с несколькими березками. С него-то и было наше последнее наступление на Панове. Не наступление, а отвлекающий немцев маневр, но нам-то об этом сказано не было. Нам приказали наступать на Паново. А в роте было двадцать два человека. О том, что это был маневр, я узнал потом, через день, когда рассказали мне ребята из второго батальона, что в то время, когда мы барахтались в поле перед Пановом, бригадная разведка ходила в ночной поиск.

Я шел довольно долго, но все еще не видел овсянниковского оврага. Вообще здесь я совсем не узнавал места, все было другим. Не узнал и овраг. Он был больше и глубже, а сейчас — небольшая выемка, за ним мелкий кустарник… Но должны же остаться три березы на взгорке? Я шел все дальше, все так же не узнавая, и, если бы не круглые лужицы — остатки воронок от мин, — можно было подумать, что иду я совсем не по тому месту.

Так, не узнавая ничего, я вышел к краю. Впереди расстилалось поле, за которым и стояло когда-то Паново. Его не было. Где-то вдалеке виднелись серые кирпичные трехэтажные дома. Да, ничего похожего. Все разрослось, затянуло порослью промежуток между лесом и тем взгорком, и не узнавал я эти места. И землянок не нашел — или не наткнулся на них, или обвалились они, сровнялись с землей.

Я помнил все, что со мной было за эти два месяца на передовой. Все вплоть до мелочей, вплоть до самых незначительных разговоров. Это были первые бои, и потому впечатывалось все накрепко и надолго. Помнил я и последний наш рывок на Паново. Только одно я выбросил из памяти… И сейчас оно обрушилось на меня, смяло, и я опустился на землю, где стоял, словно парализовало ноги, как и в тот, вспыхнувший сейчас в памяти вечер.

Сколько лет я как-то бессознательно отгонял это от себя. И вот вернулось. Не потому ли и тянуло меня именно сюда, а не в другие места, где воевал тоже? И не только потому, что здесь моя первая война, а может, именно потому, что вспомнилось сейчас с придавившей меня ясностью.

Еще днем нам приказали выдвинуться на тот взгорок с тремя березами и ждать там дальнейших распоряжений. Первые несколько человек благополучно добрались туда, кто ползком, кто перебежкой. Но потом немцы заметили передвижение и начали обстреливать. Ранило троих. До взгорка дотянулось девятнадцать. Небольшой кустарник плохо скрывал нас, и весь день мы были у немцев на виду под постоянным обстрелом. И если со стороны Панова у нас была какая-то защита — сам взгорок, то со стороны Овсянникова мы были как на ладони. Оттуда и вели немцы огонь.

Мы расползлись кто куда, часто перебирались с места на место в надежде найти какую-нибудь ямку, рытвину, в которую можно вжаться и стать незаметными, но все напрасно.

Легко раненные сами перебирались в рощу, а около меня лежал с простреленной грудью пожилой боец, татарин. Мы перевязали его, и я спросил у ротного разрешения вынести его в тыл.

Но ротный, видно, с минуты на минуту ждал у телефона приказа комбата на наступление и не мог разрешить двум людям уйти с исходных позиций. Людей и так слишком мало.

А я лежал около раненого, зная, что при ранении в грудь необходима немедленная помощь, иначе смерть, но ничего сделать не мог. Я вообще тогда не понимал, зачем мы здесь, какое может быть наступление силами чуть больше отделения, когда до этого захлебывались наступления целого батальона? Все мы надеялись, что не сегодня завтра нас должны сменить, а вот приходится идти опять… И если миновала нас судьба два месяца, то еще обидней погибнуть сейчас, за несколько дней до смены…

Раненый же тихо и безжалобно умирал возле меня. Побелел, часто и хрипло дышал… И кто-то еле слышно, чтоб не услышал умирающий, сказал: «Вот уж точна пословица — перед смертью не надышишься».

Спустя немного прибежал связной от ротного с приказом выдвинуться влево, в кустарник. Пришлось оставить раненого и ползти. И тут опять немецкий пулемет принялся за работу. Переползая, я неосторожно приподнялся, и сразу несколько пуль впились в землю около меня. Я покатился в сторону, но и там, сбивая ветви кустарника, просквозила очередь. Я перекатился обратно…

И так ловил меня немецкий пулеметчик минут десять, но мне казалось, не будет этому конца…

Когда немцы немного угомонились, я послал одного бойца проведать раненого. Он вернулся побледневший и дрожащими губами прошептал, что татарин помер.

Я ждал, что на освободившееся место прибудет вторая рота, но она не шла… Для чего тогда нужен был этот маневр, непонятно. Да, к сожалению, не всегда и не все бывает понятно рядовому или среднему командиру, находящемуся на своем пятаке, не знающему, что делают в это время другие подразделения.

Так и сейчас не знали мы, что отвлекаем немца, что готовится где-то разведка… Сейчас мечтали мы о нашей роще, о наших шалашиках, где густо устлано лапником, где всегда горел маленький костерик, о шалашиках, в которых мы были так же беззащитны, как и здесь на поле, но которые были для нас хоть каким, но домом…

Мы все продрогли до костей, а немцы нет-нет да и пускали короткие очереди. Были и отдельные выстрелы — это ловили на мушку снайперы.

Когда начало темнеть, нам приказали переползать обратно к березам на взгорок, и вскоре туда приполз боец с котелком водки. Но братва не поживела, не обрадовалась — раз водочки принесли, значит, придется хватить лиха. Кружек у нас не было (в шалашиках оставили), пошел котелок вкруговую, пили не жадно, по два глотка, чтоб последним досталось. Мне принесли уже на донышке, и мою долю и помершего татарина. Выпил, словно воду, утерся рукавом — маловато, не согрела водка.

Уже совсем затемнело, и немцы ракеты начали пускать, причем из Панова больше, чем обычно. Ждали, видно, чего же придумает русский Иван. А он придумал вот что.

— По сигналу «красная ракета» начать движение на Паново, — прохрипел запыхавшийся связной от ротного.

Если днем крутились еще какие-то неясные, обнадеживающие мысли, что помаячим мы здесь, отвлечем немцев от чего-то, а потом отправят нас назад, в нашу рощу, то теперь они ушли. Приказ есть приказ.

Рядом со мной лежал недавно прибывший из пополнения боец с ручным пулеметом. Я приказал ему подать вправо, метров на двадцать, и оттуда поддерживать нас пулеметным огнем.

И тут со мной случилось то, чего не было ни в первые наступления, ни за все эти месяцы. Навалился страх, какого никогда не было, парализовал, обессилил, придавил, сплющил. И когда захотел двинуться с места, ноги не послушались меня. Что это? Паралич? Результат двухмесячного пребывания в мокрых, непросыхаемых валенках? Или кажется мне это? Но нет, действительно не могу шевельнуть ногой… Вначале это испугало меня, а потом вроде обрадовало — не могу ж я идти в наступление с такими ногами. Не могу — и все! И отлегло от сердца. Подтягиваясь одними руками, я пополз к пулеметчику…


Я поднял голову… Надо мной висело такое же весеннее небо, и лежу я, быть может, на том самом месте, что и двадцать лет тому назад. Лежу живой…