«Настурции виноваты или Рута?» — подумал смущенно, улыбаясь сам себе, словно еще не поняв, что произошло.
Он нежно взял ее под руку и снова отвел к бару, ему хотелось заказать себе рюмку коньяку, впервые за полгода, за эти самые длинные в его жизни шесть месяцев, но не заказал, снова пил тоник, как будто страшно страдая от жажды, выпил полный стакан залпом, а она, проглотив последнюю каплю коньяка, спросила:
— Может, пойдем?
— Пойдем.
— К тебе?
— Ко мне.
— Понесешь на руках?
— Понесу.
Он поднял ее и понес, и она обняла его за шею и спросила:
— Будешь меня любить?
— Буду.
— Как мужчина, который может, даже когда не может?
— Да.
— Не пожалеешь, посмотришь.
— Я знаю.
После концерта Алекс отвез Еву домой.
Остановившись во дворе, выскочил, обогнул машину, открыл дверцу.
— Довольна? — спросил.
— Да, — ответила она.
— Очень довольна?
— Очень.
— Можно проводить тебя до дверей?
— Можно.
Она отперла дверь, включила свет в прихожей и обернулась к нему пожелать спокойной ночи, а он стоял, опустив голову, словно провинившийся мальчик, которому не хочется уходить, не попросив прощения, и ей стало жаль его, и он понял, что она не скажет своего «спокойной ночи», и, медленно подняв голову, он шагнул в прихожую и захлопнул за собой дверь, а она все молчала, не говорила ничего, и тогда он протянул руки, нежно погладил ее покатые плечи и забормотал вполголоса:
— Ведь твои губы, как бутоны, ждут губ… Ведь груди твои, как пташки, трепещут… Ведь плоть твоя плоти жаждет… твое…
Она пятилась назад, назад, пока не уперлась спиной в дверь спальни, и он обнял ее за талию, ища ручку двери, и дверь открылась, но он не отпустил ее, и расстегивал пуговку за пуговкой, и понемногу раздел ее и сам разделся, и тогда обхватил ее руками, прижался к ней всем телом и, застыв с закрытыми глазами, заговорил:
— Какая… живительная… теплота… под раскрывшейся… холодной рыбьей чешуей… Какое неописуемое… счастье…
И она закрыла глаза и обняла его.
И, забывшись, она позволила ему делать, что хотел, а он все продолжал бормотать:
— Какое блаженство… Какой я… счастливый…человек…
И только позже, гладя его по голове, она словно пробудилась от сна, потому что рука искала и никак не находила овальный шрам.
Она в самом деле проснулась и, дождавшись, когда он наконец успокоился, а потом, свернувшись, тут же уснул на боку, все еще что-то бормоча, тихо поднялась с постели, оделась, вышла из дому, завела старенький додж, дала ему минутку погреться с сердитым урчанием и молча выехала со двора, а через несколько минут уже была на скоростном шоссе, и тогда выжала педаль газа до упора и помчалась на север, словно в старинной торжественной карете с крыльями.
Она посмотрела на часы, был двенадцатый час ночи, на шоссе пусто, и она прикинула, что за час, а может, и меньше одолеет эти сто километров, и будет еще совсем не поздно, только час ночи, когда она постучит в его дверь, и он откроет, может, уже задремав, а может, и нет, и она увидит его, и убедится, что он есть, что не исчез со своей полгода как бритой головой и этим овальным шрамом.
Рута обняла его обеими руками за шею, впилась губами в его губы и, сомкнув веки, шептала:
— Люби меня… Люби меня… Люби меня…
— Буду любить, — сказал он, нежно поглаживая ее плечи, и руки, и лицо, и грудь, прижавшись к ней боком, боясь шелохнуться, чтобы она не почувствовала вдруг его мужской силы.
— Люби меня, как мужчина, который может, хотя и совсем не может, — просила она.
И он любил ее так, и радовался, что может так любить, а за широким окном светила полная белесая луна, и ее нагое тело так же светилось в своем движении, и он любил ее неутомимо, пока она, удовлетворенная, затихла и уснула в его объятиях.
Тогда он осторожно высвободил руки, тихо оделся и поспешил к своему старому форду. Машина кашлянула пару раз, чихнула и завелась, и он осторожно по извилистому спуску съехал с горы, повернул на скоростное шоссе и, объятый беспокойством, нажал на газ и погнал машину на юг.
Он пожалел, что не взял додж Евы, тот, хоть и старый, но мощнее, и теперь, на пустой дороге, легко взял бы сто пятьдесят, а форд больше ста не выжимал, но все же он надеялся за час с четвертью добраться до дома, тихо отпереть дверь, еще с порога позвать — Ева! — чтобы она не испугалась, а потом пробраться в спальню, она, пожалуй, еще не спит, читает, и бросить ей:
— Привет! Вот и я! А может, не ждала? Попробуй только сказать, что не ждала!
И упасть в кровать, уткнуться лицом в ее мягкий живот, как утром в куст настурции.
Так летели, спешили они оба навстречу друг другу, Ева была уже на полпути, как вдруг, словно рукой сжало ей сердце, и ком страха застрял в горле: что она скажет, как приедет, этой бритой голове? Утешит на остаток ночи? Чем утешит? Тем, что груди, как пташки, трепещут? Что холодная рыбья броня открылась? И кому — Алексу… Только испугает. Испугает только, больше ничего. И чего этот вихрь поднял ее с постели, толкнул среди ночи на пустое черное шоссе?
— Помешалась, баба, Господи, помешалась, — повторяла она себе самой вполголоса, заставляя себя услышать и понять.
— А может, нет? — вдруг снова засомневалась.
И обрадовалась, увидев невдалеке свет на бензоколонке.
Она без колебаний резко свернула туда и, даже не заглушив мотор, прошла в буфет и попросила чашку кофе.
— Больше ничего? — спросил пожилой мужчина в красной полосатой шапке.
— Спасибо, ничего.
— А бензина не надо?
— Не надо.
Она смотрела, как этот человек медленно нажимает на ручку кофейного аппарата, как шипя поднимается пар, как неторопливо он берет пакетик сахара, все рассматривая ее, видимо, не понимая, с чего это одинокая женщина посреди ночи и посреди дороги сворачивает к отдаленной бензоколонке, чтобы выпить кофе.
А она прижалась носом к оконному стеклу и всматривалась в темную ночь, в стальную ленту шоссе, пустую и пустую и пустую и исчезающую, смотрела, пока не засветился вдалеке огонек, а потом ярче стал и еще ярче, и она, боясь, что расплачется, сказала сама себе:
— Вот, эта машина проедет, тогда выпью кофе, в голове прояснится, и поеду домой.
— Вы что-то сказали, мадам? — спросил мужчина.
— Да-да, кофе очень вкусный.
— Спасибо, — отозвался тот.
А Адам, проехав почти полпути, вдруг что-то заволновался.
Странная мысль, наверное, впервые в жизни, словно кем-то нашептанная, неожиданно пронзила болью.
А что, если он приедет, тихо откроет дверь, а в доме гость. Хоть бы и Алекс. Годами, змеюка, только повода ищет, так и ходит кругами, словно петух, а тут — вот тебе, чем не сюрприз? Рута уехала, Ева одна, а лучший друг — ничего не может. И не грех вовсе. Где ж тут грех? Не грех, а святая обязанность, разве нет?
Что сказать, когда дверь откроется?
Первое же слово во рту застрянет.
Тут он и увидел слева от шоссе ярко освещенную бензоколонку, стояла она на полпути, и он, дав газу форду, поравнялся с колонкой, неожиданно свернул влево, пересек все запретительные белые линии, невысокий, как порожек, разделительный бортик посреди шоссе и въехал на стоянку.
И еще до того, как вышел из машины, увидел внутри прижавшуюся к окну знакомую головку и рассмеялся, входя внутрь.
— Давно меня ждешь? — спросил, споткнувшись возле нее.
— Недавно, — ответила она, еще не понимая, что происходит.
— Не так уж я и опоздал, правда?
— Ты? Не может быть… Не может этого быть! Мерещится? Мерещится! Я к тебе ехала… Сама не знаю, почему…
— А я к тебе. И я знаю!
— Как это мы тут встретились?
— Этого, ей-богу, не знаю. Да и знать не хочу. А ты хочешь?
— Нет, что ты. Не хочу… Не хочу!
Она обхватила обеими руками его бритую голову и вдруг заволновалась.
— Что-нибудь случилось?
— Случилось. Хорошее случилось.
Тут она обернулась к пожилому мужчине:
— Коньяку не найдется?
— Не держим, — развел тот руками, — но есть пузырек виски, для себя держу. Налить?
— Налейте.
— Угощаю, — сказал мужчина, — и кофе, и выпивкой, — и, словно оправдываясь, пояснил: — и скучно тут одному ночью.
— Спасибо, — отозвался Адам, перекатывая на языке глоток виски. — И приятно, что развлекли Вас.
Потом он взял Еву за руки, ее рука все еще дрожала, и он спросил:
— Соскучилась?
Она кивнула.
— Пойдем.
Он вывел ее наружу и спросил:
— Твоя машина просторнее или моя?
— Моя, — ответила она и усмехнулась.
Он умостил ее на заднем сиденье доджа, захлопнул дверь и, взяв в ладони ее лицо, выдохнул:
— Люблю…
А она одними губами, без голоса, отозвалась:
— И я…
Позже, кто знает, как много позже, да и какая разница, они снова сидели обнявшись, и Ева сказала:
— От тебя настурциями пахнет. Почему от тебя пахнет настурциями?
— Потому что настурция — душистый цветок.
Утром Рута проснулась, потянулась, открыла глаза, посмотрела на Адама, ее зрачки вдруг расширились, и она спросила:
— Это ты? Это был ты?
— Я, — ответил он, улыбаясь.
— Какая сладкая была ночь, — вздохнула она, зажмурившись.
— Сладкая, — отозвался он и поцеловал ее в губы.
А когда Алекс открыл глаза, он позвал:
— Рута?
— Нет… Ева.
Он, еще не веря, повернулся с боку на бок, потом подскочил, уставился на женщину:
— Это ты? В самом деле ты?
— Я.
— Мне не приснилось? Это не был сон?
— Нет, — улыбнулась Ева.
— Какой красивый, какой прекрасный был сон, — воскликнул он.
И поцеловал ее в губы, и она не сопротивлялась.
Уже был четверг, день, когда Бог, сотворяя мир, только раз увидел, что это хорошо.
Ведь не может такого быть, чтобы изо дня в день было дважды хорошо.