– Мальчик мой, – ответил мистер Мерчисон. – Я знаю, что ты шутишь. Это очень тяжкое преступление. Поджог, если точнее. К тому же дом – это не… стог сена. У старого дома есть душа, Марк. Она все помнит.
– Когда мы помрем, – сказал Марк, – его душа еще долго будет мучиться похмельем.
– Не могу отделаться от мысли, что тебе этот дом не очень-то дорог, – произнес мистер Мерчисон. – Ты говорил, что его трудно сдать или продать, так?
– Не просто трудно, – заметил Марк, – а невозможно.
– Не так уж и невозможно. Можешь продать его мне.
– Вам, дядя Бен? – воскликнула Викки. – Вы станете жить в этом унылом домине? Один?
– По-моему, он вовсе не унылый, – возразил мистер Мерчисон. – Мне вовсе не будет здесь одиноко.
Все дела были улажены с большой поспешностью. Уже через несколько недель Марк и Викки вернулись в Уиллоудейл. Повидать их приезжали многочисленные друзья мистера Мерчисона.
– Как он там? – спрашивали они. – Ему нравится?
– По-моему, у него все прекрасно, – отвечал Марк. – Знаете, старикан просто прелесть. Всегда на высоте. Теперь он превратился в землевладельца с большими причудами. Вы слышали о его пожарной команде?
– Нет. Расскажите, – просили друзья.
– Ну, – начинал Марк, – сначала он устроил скандал. Сказал, что пожарная служба никуда не годится. Писал письма, созвал собрание, объехал всех фермеров. И бог знает, что еще делал.
– А потом?
– А потом, должно быть, выписал им чек или что-то в этом роде. Его выбрали капитаном, брандмейстером, короче, главным. Мы там были на прошлой неделе, и нам сказали, что он на учениях с пожарных три шкуры дерет. Еще мы видели, как они мчатся по деревне в новой машине, рядом с водителем сидит дядя Бен и улыбается до ушей, и в руке держит огромный пожарный топор.
– А ведь он всегда беспокоился о возможности пожара, – кивали друзья старика.
Без посредства Голсуорси[39]
После гольфа, едва с поля, я повел носом. «Черт побери! – говорю себе. – Тянет поэзией!» Всегда это чую: есть во мне такая жилка. «Откуда бы это? – говорю себе. – Закатные тона? Раунд за восемьдесят ударов? Или что?» Прошел мимо парочки школьниц: стоят у ворот, пересмеиваются. Могу себе представить их разговоры – одна другой: «Кто это с такими лихими усами?» – а та ей: «Как, да это же наш красавец майор!»
Жизнь вдруг заиграла, как шампанское в бокале. Челтнем словно был писан маслом на холсте, и отличнейшие люди населяли этот превосходный пейзаж. Вот «Бунгало в Пуне». Доброе старое бунгало! Вот «Амритсар». Привет, «Амритсар»! А вот моя конурка – «Лавры». Замечаете название? Все та же поэтическая жилка. Может, лучше бы мне родиться заурядным, тупым чурбаном-солдафоном. Впрочем, если бы не эти пролазы-социалисты…
Ну, захожу. Адела выглянула из гостиной. Ах ты, старушка Адела! Надежная, испытанная. Любой переход нипочем, дети – вот они, а какие волосы! И шипит на меня. «Явилась», – говорит.
Я понял, о чем она: мы друг друга – с полуслова. Новая горничная заступила. «Прекрасно! – говорю. – Вели подать мне чаю в логово».
И пошел к себе – что за уютная берлога! Разбавил джин содовой. «Ого! Что такое? От поэзии прямо не продохнешь!» Огляделся кругом: увидел свои усы в зеркале. «Лихие усы, а?» Придумают же словечко!
Подправил их. «Ну, – говорю себе, – черт побери!» И чуть не расхохотался.
Она вошла с чаем. Было семнадцать десять: в эту минуту вся моя жизнь перевернулась. Сколько лет я носился со своей поэтической жилкой, а она вот для кого: для этой женщины. Я сказал – женщины? Да почти что девочки. Крохотулька. И при этом, заметьте, немножко богиня.
Меня опрокинуло и понесло. «Джек, – говорю себе, – пиши пропало». Вот вы говорите «поэзия», а я говорю вам, что наяву увидел эту девушку обнаженной, у моря, вроде как на рассвете. Впечатление ошеломительное. Знаете, что у меня чуть не сорвалось с языка? У меня чуть не сорвалось с языка: «Да ты что, милая? Быстро надевай купальник! Тут полным-полно туристов!»
Я, конечно, не сказал ничего подобного. У меня это было написано в глазах. И она, очевидно, прочла. Вам понятно, о чем я. Богиня – это ладно. Усы – это хорошо. Но если женщина не чувствует мужчину, а мужчина не чувствует женщину, то все ведь без толку, верно? А она прочла – очевидно. И если бы не большевистские происки…
Словом, меня послали в нокдаун, и я выгадывал время, отчаянно силился подняться, выпрямиться, навязать ближний бой, вообще заново освоиться на ринге. Спрашиваю: «Как вас зовут?» Отвечает: «Глэдис».
Минуту-другую помолчали. Оба. Потом она мне:
– Простите, сэр, вам налить чаю?
А я ей:
– Да. Непременно.
Вот и все, ясно? Ни слова про морской берег. Ни про что ни слова. «Непременно» – и все.
А она:
– Отлично, сэр, – только и сказала.
Чувствуете деликатность? «Ого, – думаю, – в девчонке говорит порода!» Я ведь большой демократ, заметьте. По крайней мере, был. «Не иначе, – думаю, – как молоденький хват офицерик болтался возле коттеджа, где ты родилась, милашечка!» Ей этого, разумеется, не сказал. Тем более – может, и не офицерик, а дипломатик. «Отлично, сэр» – ишь ты!
И все. И ушла. Наверное, пошла к себе в комнатку на антресоли. Я остался один у камина глядеть на огонь, вылитый герой пьесы.
Слышу, Адела поднимается по лестнице. «Бог ты мой,– думаю,– а как же Адела?» Я про нее забыл. «Еще и дети!» Славные, неиспорченные мальчишки. «Боже,– думаю,– а Каррингтон-Джоунзы?» Жутко стервозная баба. Язык острее непальского клинка. Вспомнил старого генерала из «Притона-в-Лакхнау» – отменный старик! Вспомнил полк, офицерский клуб: огонь-ребята, веди их маршем в пекло и обратно! Что они скажут? Вспомнил, как я прошел раунд за восемьдесят ударов. Вспомнил типа по фамилии Падлоу: выпивал с ним однажды у стойки в Чатна-клубе. С тех пор ни разу его не видел. Его-то я почему вспомнил?
Но Адела никак не шла у меня из головы, а моталась туда-сюда вместе с прочими. И в глазах мираж, да не вверх ногами, а натурально: маленькая богиня, вроде как на берегу. Попробуй тут сосредоточься.
Сказать, какие слова пришли мне тогда на ум? «Твой ход!» Но разбить женское сердце, исковеркать жизнь, и кому – Аделе, старому товарищу? Нет! Я вспомнил, как однажды в Чандрапуре мы нашли в постели кобру. Другое дело, конечно, а все-таки тоже связывает, сами понимаете. Только что такое кобра против богини? Да если бы не эти чертовы агитаторы…
Я крепился изо всех сил. Избегал ее все воскресенье. Наутро вышел в холл – она там, подметает лестницу. С щеткой и совком. Ну и сами понимаете. Адела была в гостиной.
– Адела, – говорю, – мне надо в город, повидаться с Дикки Уизвергом.
Она учуяла неладное. Дикки Уизверг мне особо нужен, когда я попадаю в переделку. Мы с ним бывали в крутых переделках.
– Езжай, – говорит. – Возвращайся в двадцать сорок пять.
– Ладно, – говорю, – буду к сроку.
Поехал в город, отправился к Дикки. Рассказал ему все и говорю:
– Надо делать выбор. А у меня не хватает духу.
Он говорит:
– Рекомендую компромисс.
Я говорю:
– Что?
Он вроде как подмигивает. И говорит:
– Слова нет, так и спору нет.
Я говорю:
– Что?
Он говорит:
– Что глаза не колет, то и сердце не печалит.
Я говорю:
– Дикки, мы с тобой побывали в крутых переделках. Но ты, оказывается, грязный и мерзкий циник. Ты не знаешь, что такое порядочная женщина, и лучше бы я с тобой ни в каких переделках не бывал.
Вышел от него и вспомнил про Свини Гавкинса. Свини в нашем клубе на руках никогда не носили, это уж точно; но я почему-то подумал, что Свини – тот самый, кто мне нужен: такая была интуиция. Я его разыскал. Рассказал ему все.
– Джек, – говорит он, – тут нечего и думать. Дело ясное как день. Карты сданы – твой ход.
Замечаете? Те самые слова, что пришли мне на ум. Я понял, что он прав. И пожал ему руку.
– Свини, – говорю, – мы с тобой почти что ни разу не бывали в крутых переделках, но если я снова попаду в переделку – надеюсь, ты будешь рядом.
Вернулся домой. Пошел поглядел на нее – для пущей надежности. И позвал Аделу в логово.
– Адела, – говорю, – держи марку. Ты – дочь солдата.
Она говорит:
– Да, Джек. И жена солдата.
– Это, – говорю, – верно. Пока что так.
Она говорит:
– Не хочу верить, что у тебя другая женщина.
– И не верь, – говорю. – Это богиня.
Она говорит:
– Понятно. Значит, теперь я всего лишь мать двух сыновей солдата.
– Славные, неиспорченные ребята, Адела, – говорю я. – Как пара горячих, породистых, резвых терьеров.
Она говорит:
– Да, неиспорченные. Они должны остаться со мной, Джек. И остаться неиспорченными.
– Бери их, Адела, – говорю я.
Она говорит:
– Держи марку, Джек. Их надо послать в подходящую школу.
– Да, Адела, – говорю я.
Она говорит:
– И надо, чтобы из школы они возвращались в подходящий дом. К подходящей матери. Знаешь, как они меня называют? – и при этих словах чуть не сорвалась. – Они меня называют «наша пригожая мать». Я ведь не смогу быть их «пригожей матерью», Джек, в штопаном прошлогоднем платье, как ты думаешь?
– Хорошо, – говорю я. – Мне ничего не нужно. Я буду жить на Вайкики или где-нибудь в тех местах. У моря.
Она говорит:
– Надо, чтоб тебе хватало на табак, Джек.
При этих словах я чуть не сорвался.
Потом, конечно, пришлось иметь дело с ее семьей, с ее юристами, от всего отказываться, лишаться всяческих прав, да еще эта Каррингтон-Джоунз жуткая стерва,– в общем, нахлебался. Я держал марку, подписал все бумаги, слова лишнего не сказал, дома глядел строго под ноги – не хотел путать в эти дела маленькую богиню. Ее время настанет – на Вайкики или где он там, этот берег.
Под конец они вынесли всю мебель. В моем логове остались только кубок за поло, клюшки для гольфа и я. Не важно – сейчас мы пулей на Вайкики, в те места. Черт побери, знаем мы, по чьей указке орудуют эти прихвостни. Антианглийская деятельность!