На поповских хлебах — страница 16 из 31

Когда я вышла на улицу с коляской, её облепили ребятишки. Я объяснила им, что этого маленького мальчика зовут Даня, а когда он вырастет, его будут называть Даниил. Через некоторое время на улице появилась соседка Нина. Ребятня бросилась к ней с криком: «Мама! У тёти Марины-матушки есть мальчик, его зовут Даня, а когда ён вырастет, ён будет Даниёл!» Взрослые же обитатели переиначили имя на свой лад: Данила, Данка.

Второму сыну мы выбирали имя с осторожностью. Остановились на Максиме: вроде бы это имя никак не переиначить. Баба Катя, которую я позвала в крёстные, обрадовалась: «Наше имя, старинное: Моська!» Мы только переглянулись и развели руками. Третьей родилась долгожданная «Даша». Но то ли имя надоело, пока ждали девочку, то ли по иной причине — записал её папа Людмилой. «И-и! — скривилась баба Катя, первый мой критик, — придумали: Лю-у-да. То ли дело — Люба! Чего Любой не назвали?»

Надо сказать, что в селе очень распространено подражательство: строят одинаковые дома, покупают одинаковую мебель, одинаково называют детей. Старшее поколение — почти сплошь Марии, Фёдоры, Иваны, Викторы, Пелагеи, Ульяны, Евфросинии, Варвары, Анны. Дети — Саши, Серёжи, Наташи, Денисы, Любы, Олеси и Алины. Мы же старались выбрать такое имя, которого бы ещё не было в селе. И ни разу не смогли угодить соседям!

Четвёртого ребёнка назвали Борисом. И та же баба Катя набросилась на меня: «Борька — это же кабанчик! А ты подумала, какое у его дочери отчество будет?» Я вопросительно смотрела на неё. Баба Катя растянула губы и презрительно пропела: «Бо-рись-ев-на!»

Последнего сына назвали в честь Царя-мученика Николая. Так захотел наш Борис, которому я читала книгу «Царские дети». Из неё он узнал, что маленького Царя родные звали Ники, и захотел, чтобы у его брата было такое же имя.

— Как братика назвали? — спросили Бориса в школе.

— Николай.

— Коля?

— Нет, Ники.

— Вот выдумали! — фыркнула одна из учителей. — Коля — он и в Африке Коля.

Дома я посоветовала расстроенному Борису напомнить учительнице, что в Африке, где говорят по-английски или по-французски, Николая зовут именно Ник, а уж никак не Коля.

В конце концов, деревня привыкала к нашим именам. Привыкала и я к деревне. Хотя до конца так и не привыкла. А языковые казусы случаются до сих пор. Помню, приехала к батюшке за советом женщина из соседнего села. Тогда у нас только что родилась дочь — третий ребёнок. Коляска со спящим младенцем стояла возле крыльца. Женщина заглянула в неё и спросила: «Токная?» Я не поняла вопроса, но постеснялась в этом признаться и отвечала утвердительно: «Да». Через несколько минут прибежали наши старшие мальчишки. Лицо женщины обиженно вытянулось: «Что же ты врёшь? Какая же она токная?» Оказалось, «токная» — значит единственная (от слова «только»).

До сих пор не могу я понять, почему «сметана» на местном языке — это то, что мы привыкли называть ряженкой, а настоящую сметану тут называют «сымок»; почему «пирог» — никакой не пирог, а просто домашний хлеб; почему груши называют «игрушками», клубнику — ягодой (а все остальные ягоды — только по их названиям: смородина, крыжовник и т. д.), а тёплый головной платок — матрёшкой. С детьми вообще общаются на каком-то особенном языке! Когда одна из прихожанок после службы спросила у годовалого Дани, сидящего у меня на руках: «Будешь папу кушать?» — я подумала, что она не в своём уме, но она протянула ему кусок хлеба: «Кушай папочку!» — и я поняла, что «папа» — это хлеб. Огонь и вообще всё горячее для детей называют «жижа», а собаку — «тютюка». Причём, если ребёнок что-то потерял или у него незаметно отобрали и спрятали взрослые — это всегда «тютюка съела». Я запрещала детям говорить по-деревенски, и речь их была правильной и грамотной. Но однажды, придя в садик за сыном, я услышала, как он рассказывает что-то приятелю со всеми этими «тютюками», «жижами» и «ён каже» (вместо «он говорит»), «Даня!» — воскликнула я. Сын повернулся ко мне: «Прости, мама. Но они не понимают, когда я говорю по-русски».

Конечно, мою жизнь в селе осветляли и украшали дети. Как странно и страшно, что сегодня большинство молодых людей боятся «заводить» (словно речь идёт о собаке!) детей, а семьи с тремя детьми уже считаются многодетными. Когда мы здесь поселились, у многих местных жителей было по 6, 9 и даже 12 детей. За эту всеобщую многодетность Новенькое в райцентре называли «вторым Китаем». Сегодня, увы, даже наше большое село пустеет. Детей в нём всё меньше: на две с лишним тысячи жителей в год родится от пяти до десяти малышей, а покойников случается в три-четыре раза больше… Молодые отговариваются нежеланием «плодить нищету». Конечно, сейчас нелёгкие времена (а когда на Руси было легко жить?), но в селе, где у каждого есть дом, огород и скотина, нищим может оказаться только горький пьяница. Гораздо страшнее — нищета духовная. Боясь этой нищеты, я каждый год возила детей (по очереди, по двое) в паломнические поездки по святым местам и в познавательные — по большим городам. Все тридцать с лишним лет мы так и прожили и продолжаем жить в том же старом доме, где приютила нас мать сергиево-посадского священника. Когда она решила переселиться к детям, мы выкупили этот домик, немного расширили его, «прилепив» к нему ещё одну комнату, ванную и кухню, обложили снаружи кирпичом, а внутри он так и остался «посылочным ящиком» с низким потолком и маленькими оконцами. Вместо ковров и сервизов мы всю жизнь покупали книги, и это единственное, после детей, наше богатство.


Папа с сыном строят дом


Трудно представить, смогла бы я пережить все тяготы и неустройства деревенской жизни, лишённая любимой газетной работы, в изоляции от друзей и родных, если бы у меня не было духовного отца. Не просто священника, у которого исповедуешься с определённой регулярностью, а настоящего пастыря, который знает всю твою жизнь и ведёт тебя по ней осторожно и бережно.

«Все мы вышли из…»

У меня был духовный отец. Целых двадцать лет! И вот уже семнадцать лет я живу без него. Семнадцать лет сиротства. Они тянутся гораздо дольше и ощутимее, чем годы, когда я имела возможность прийти в небольшую уютную квартирку, припасть к благословляющей руке и излить перед своим аввой все маленькие и большие проблемы. Рука была тихая, добрая и тёплая, и когда я склонялась к ней, вторая рука священника по-отечески нежно проводила по моей голове и я ощущала бесплотный поцелуй в макушку. Так было всегда: и в 1978-м, и в 1988-м, и в 1998-м… Я никогда не задумывалась о том, сколько лет было моему духовному отцу: для меня он всегда был старцем. Хотя сам — не любил этого слова. «Какой я старец — из меня и духовник никудышный!» И не было в этих словах показного смирения, которым так часто болеют священники. Как не было вообще в этом человеке ничего ложного, театрального, суетного. Лишь после его смерти, из некрологов, я с удивлением узнала, что было ему немногим более шестидесяти.

«Все мы вышли из гоголевской «Шинели». Перефразируя эту крылатую фразу, многие миряне и священнослужители нашей, а тогда Курско-Белгородской епархии, наверное, мысленно согласятся со мною: все мы, православная молодёжь 70-90-х, вышли из дома отца Льва. Из крошечной комнаты, бывшей и спальней, и молитвенной кельей, и приёмной, и исповедальней, и кабинетом, в ночной тишине которого рождались книги по истории Церкви и богословские размышления. И даже (в последние годы батюшка из-за серьёзного перелома ноги мог передвигаться только на костылях) алтарём, где, по благословению его правящего архиерея, на походном престоле совершалась литургия.


Отец Лев в своём кабинете-келии


В эту келью-кабинет и в годы советской власти, и в перестройку, и в постперестроечную неразбериху шли и ехали люди из разных уголков Курска, России, мира. Старушки прихожанки, интеллигенты с детьми всех возрастов, работники партийных и советских органов, директора музеев и заводов, историки и актёры, журналисты и педагоги, семинаристы и архиереи. Немногие — открыто, не таясь, большинство — вечером, под покровом сумерек. Он был неудобен очень многим, как в любой исторической эпохе, в любом государстве бывает неудобен человек, не идущий на компромисс со своей совестью. И в то же время необходим даже и тем, кто привык приспосабливаться к окружающей среде. Потому что, как заметил ещё Тертуллиан, душа человека по природе христианка. Как малые мотыльки и большие бабочки, летели души, ищущие Света, на негаснущий свет его окна. Кто-то возвращался в прежнюю, удобную жизнь и никогда больше не заглядывал в тихий дворик, кто-то, как Никодим у Христа, становился тайным учеником. Но были и те, кто, как апостолы, оставляли всё и, взявшись за плуг, не оборачивались вспять. Их было меньше других: апостолов всегда мало. И я, увы, не из их числа.

Однажды, приехав на исповедь, я неожиданно застала у своего духовного отца празднично накрытый стол и больше, чем обычно, незнакомого мне люду. Оказалось, что у отца Льва был день Ангела, о котором я, к своему стыду, не знала. Усадив меня за стол, батюшка представил гостей, а потом, в следующий мой приезд, рассказал историю одного из бывших в тот день у него священников.

Ещё в советское время, возле курского кафедрального собора, где служил тогда отец Лев, к нему подошёл молодой человек и, представившись секретарём горкома комсомола, пригласил на антирелигиозный диспут. «Почему меня?» — спросил батюшка. «Да ведь вы всегда ходите в форме и поэтому я знаю, что вы священник». Это была правда. Отец Лев, приняв веру, крещение и сан после окончания исторического факультета Московского университета, никогда уже не носил никакой одежды, кроме подрясника, рясы, пояса и сапог — в полном соответствии с церковным уставом. Впрочем, одна неуставная для современности вещь у него была: деревянный посох, за ношение которого его шутя называли в Курске «святителем Барнышовским» (по старинному названию района города, где он проживал). Тут же, на ул