На поповских хлебах — страница 4 из 31

Меня в этом фронтовом документе поразило не столько даже то, что матери сообщают: её дочь «немножко болеет» — в то время как она лежит без сознания на грани жизни и смерти (в конце концов, это благая ложь, ведь мать ничем помочь не может — кроме молитвы, но об этом и думать было не принято). Поразил меня сам факт ответа (до него ли на фронте?) и… качество чернил, которые не выгорели, не потускнели за почти семь десятков лет.

Конечно, комиссар тот не знал, что его благая ложь будет понята и оценена сразу: так «немного» больна, что не может написать сама! А мы не узнаем уже никогда, как пережила эти недели безвестия Ксения Николаевна Номер Один. Она была очень мужественной и выдержанной женщиной и не любила рассказывать о своих переживаниях.

В детстве я гордилась тем, что моя мама — солдат. Конечно, в 60-е-70-е годы, когда я училась в школе, у многих моих сверстников были деды-фронтовики. Но чтобы родители и тем более — мама! Одно меня смущало тогда: не было у неё каких-то особых подвигов, которыми я могла бы похвастать перед сверстниками. Разве могла я понять, что женщина на войне — явление уникальное, что само участие в этой войне женщин — уже подвиг! Совсем недавно, в канун Дня Победы, один вполне взрослый и образованный молодой человек доказывал моей племяннице — внучке моей мамы, что её бабушка воевала… напрасно: где-то вычитал он, что в той страшной войне было всего (!) восемь процентов женщин, и сделал вывод, что войну наша страна «выиграла» бы и без них. Да, наверное. И даже — наверняка. Но каким страшным цинизмом дохнуло от этих слов!

Домой с фронта мама моя привезла лишь несколько фронтовых фотографий да пачку писем. А ещё была у неё медаль «За победу над Германией», которую она надевала в дни особых праздников.

Когда я просила маму рассказать о войне, она вспоминала, как правило, о том немногом радостном, что иногда случалось на фронте. О том, например, как однажды, «поймав» Москву, услышала в наушниках голос Левитана, сообщившего об освобождении Курска 8 февраля 1943 года. Под впечатлением этого рассказа я написала одно из своих первых неумелых школьных стихотворений.

Маме

Сидит у аппарата девушка,

Сидит солдат, связист полка.

И слышит вдруг сквозь гул и грохот

Родное: «Говорит Москва…»

И что-то в сердце встрепенулось:

Какие дивные слова,

Не сон ли это? — Курск свободен!

Свободна родина моя!

…А девушка была из Курска,

Ей девятнадцать было лет,

Ей ночью снились речка Тускарь

И курский, белый-белый, снег.

Одна, в ночной тиши дежурства,

Счастлива вестью из Москвы,

Она не знала, что под Курском

Большая битва — впереди…

Мама всю жизнь, до самой смерти, не могла слушать немецкую речь и всегда выключала радио, если вдруг там раздавались звуки этой речи. Среди тех немногих военных эпизодов, о которых она рассказывала, был такой: артиллеристы части, где служила мама, сбили немецкий самолёт и взяли в плен лётчика. Он попросил показать тех, кто его сбил. Кроме самих артиллеристов, подошла и моя мама: ведь меткий выстрел был сделан по её наводке. «Куда вы летели?» — спросила она по-немецки. — «Бомбить ваши города». — «Но там же дети!» — «Ну и что ж, что дети?» — улыбнулся немецкий офицер. И тогда она ударила его по лицу. И с тех пор никогда больше не разговаривала с немцами. Наверное, это было неправильным: ведь за поступки пусть и многих людей нельзя осуждать всю нацию, всю страну. Но как быть, если за каждым немецким словом перед глазами вставало ухмыляющееся сытое лицо, ставшее в больной памяти лицом войны?

Она и в письмах домой не писала о войне. Спрашивала о здоровье, просила беречь себя, вспоминала мирную жизнь. А однажды мать получила листок, на котором торопливым карандашом было написано:

Ветер принёс издалёка

Песни весенней намёк.

Где-то, светло и глубоко,

Неба открылся клочок.

В этой бездонной лазури,

В сумерках близкой весны,

Плакали зимние бури,

Реяли звёздные сны…

Наверное, в тот раз помешала воздушная тревога, и радистка заняла своё место в землянке у рации: она направляла удары наших батарей по фашистским самолётам. А письмо со стихами Блока ушло неоконченным.

Что могло быть общего у сырой землянки, бессонных ночей в наушниках, воя приближающихся мессершмитов, у кишащей вшами, давно не стиранной гимнастёрки, рёва сирены воздушной тревоги — со стихами Блока, пришедшими на память в минуту передышки? Не знаю. Но думаю, что этим общим была — Россия, которую она защищала.

Мама никогда не писала стихов. Но любила поэзию самозабвенно и знала наизусть многие сотни стихотворений. Однажды, сидя в наушниках на ночном дежурстве и слушая пересыпанные бранью переговоры наших лётчиков (немцы в ту ночь не летели), она вдруг включила микрофон, и в ночном эфире раздалось:

Я вас любил: любовь ещё, быть может,

В душе моей угасла не совсем;

Но пусть она вас больше не тревожит;

Я не хочу печалить вас ничем.

Я вас любил безмолвно, безнадежно,

То робостью, то ревностью томим;

Я вас любил так искренно, так нежно,

Как дай вам Бог любимой быть другим.

Эфир затих, потом совсем замер.

Через 10 минут в радиорубку влетел дежурный офицер. «Ефрейтор Антонова! Это — вы?» — «Я». — «Десять суток ареста!»

Но не все офицеры были так справедливо строги. Однажды — это было в городе Свердловске (ныне Екатеринбург) — солдат повели в театр. Перед бойцами выступал прославленный Краснознамённый ансамбль песни и пляски Советской армии. В партере разместились офицеры, а солдаты отправились на балкон — ведь по действующей инструкции солдат не имел права сидеть в присутствии офицеров. Но так хотелось рассмотреть знаменитый ансамбль! И в антракте она отправилась в партер, где оставалось много свободных мест, надеясь, что свои офицеры простят ей неуставную «выходку». И вдруг увидела идущего прямо на неё генерала. Замерла, побледнев. А генерал, поравнявшись с нею, отдал ей честь. Это был руководитель ансамбля генерал Александров.

Победа застала К. Н. Антонову в белорусских лесах. В фильмах показывают, как майскими днями эшелоны везут и везут в Россию солдат-победителей. Но это, мягко говоря, неточность. Если и были такие счастливчики, то очень немногие. Большинство же оставалось там, где прозвучало для них слово «Победа», ещё очень долго: устанавливали новую власть в освобождённых странах, ждали возможной войны с Японией.


В белорусском лесу, 1945 год. (К. Н. Антонова четвертая слева в верхнем ряду)


Ксения Николаевна Антонова была демобилизована 20 августа 1945 года. В родном Курске она завершила образование, прерванное войной, и долгие годы работала учительницей в школах. Лишь однажды покинула она родной город на несколько лет, отправившись на всесоюзную стройку. Там она учила детей строителей Братской ГЭС. А когда вернулась домой, её бывшие ученики из Братска ещё долго присылали своей любимой учительнице телеграммы ко Дню Победы: «Поздравляем с Днём Победы. Гордимся фронтовым и учительским подвигом».

«Я уже довольно пожил»

У моей мамы был брат Аркадий. На два года младше её. По рассказам мамы, был он необычайно красив, с большими, глубокими, не по-детски серьёзными глазами, обрамлёнными густыми тёмными ресницами. Глаза так хороши, что взрослые обманом, украдкой заставляли ребёнка посмотреть вверх, любуясь его взглядом. Только улыбаться он не любил.

Малыш редко беспокоил родителей, играя в своём уголке бумажными лошадками и коровками, которые вырезала ему сестра из старых тетрадок. Однажды — ему было тогда 3 года — он вдруг подошёл, держа в руках газету: «Папа, мама! Тут написано „Иван“, а никакого Ивана нет». Тут же выяснилось, что он читает и другие слова, а научила его читать пятилетняя сестра.

А те коровки, лошадки и прочая бумажная «живность» перешли и в моё детство. Мама моя, совершенно не умевшая рисовать, вырезала их из чистого бумажного листа мастерски, не пользуясь карандашом и почти не глядя на ножницы. И даже внукам присылала она вместе с письмами эти произведения искусства, которые и мои малыши любили больше магазинных игрушек. Лишь самый младший, наш Ники, не видел их: его бабушка умерла, когда ему шёл второй год, но именно он по каким-то генетическим каналам унаследовал эту любовь и, главное, умение вырезать без наброска всевозможные фигурки и ежедневно «изводит» множество бумаги…

Село стояло на болоте, и прямо за школой, в которой они и жили, были копани — рукотворные ямы, из которых добывали торф. Копани эти заполнялись болотной водой, переходящей в трясину. Однажды родители застали маленького сына играющим на краю копани. Испугавшись, долго внушали ему, как это опасно: «Там глубоко, ты можешь упасть, утонуть, умереть». «Ну что ж, — возразил спокойно мальчик, — я уже довольно пожил». Было ему в ту пору 6 лет.

Года через два после случая с копанями он снова напугал родителей, заболев какой-то очень тяжёлой кишечной инфекцией. Надежды на выздоровление не было, по словам приехавшего доктора. Ребёнок бредил, температура зашкаливала за последнюю цифру ртутного столбика. И вдруг, очнувшись на миг, мальчик попросил… огурец. Это было безумием, но мать огурец дала, рассудив, что хуже не будет, всё равно умирает. А он съел огурец — и выздоровел. Видно, Господь берёг его жизнь для более важной цели.

В семейном архиве сохранилась единственная его фотография. Да она и была, наверное, одна. Это сейчас жизнь ребёнка запечатлевается в цветных фото и видеосъёмках со дня рождения, а в те далёкие двадцатые-тридцатые годы поход, а тем более поездка в фотоателье были неслыханной роскошью. Был он необычайно талантлив, мечтал стать актёром, и в 16 лет — семья после смерти отца перебралась в родовое гнездо в Курск — уже работал электромонтёром в Курском драматическом театре, выходил на сцену в эпизодических ролях. Незадолго перед войной в Курске гастролировал один их ленинградских театров. Молодого электромонтёра заметили и оценили и даже позвали с собой в Ленинград. Но он ещё не закончил школу.