На пороге судьбы — страница 25 из 49

Постепенно Анна и другие актерки перестали Парашу жалить. Дите было бессловесное, а могла, коли бы захотела, свести счеты, граф на нее не надышится… Безобидная, умом, видно, тронутая, ничего, окромя книг да нот, не жаловала, как жучок…

Только однажды характер блеснул молнией. Взяли в те поры ко двору графскому семилеточку Таньку Шлыкову в балет. Уж на что родители ее были наиближние к старому графу дворовые, а дочку не посмели отмолить. Надели на дите пояс железный, чтоб не горбилась, да на цыпки ставили часами, носок держать не научена, а она в рев. Девы смеялись, дразнились, и тут Параша попросила молодого графа приставить к ней девчонку. Конфетами кормила, учила всяким балетным разностям, у нее-то все волшебством получалось, что петь, что танцевать, любой пируэт делает чисто, хоть на сцену зови… Танька хвостиком за Парашей бегала, не разлей вода стали, хохочет, с шуточками науку постигала быстрее…

— Дал же господь умения! — качала головой Арина Кирилина, видя, как Параша дите обучала. — Только рожа подвела, ей бы твоей красоты, Аннушка, цены бы рабе не было…

Анна Изумрудова знала, что нравится Дегтяреву, который уже не только пел, но и музыку сочинял. Всё надеялись, что парень падет графу в ноги, выпросит в жены, но Дегтярев только глазами шептал, а рта не открывал. Конечно, молодой граф повиднее, Дегтярев на дьячка смахивал волосьями сальными да ликом унылым. Но все же лучше своим домком поживать. Анна подарки графа припрятывала, да и в рост деньги давала дворне, как попросят… Эх, откупиться, только бы ее тут и видывали!

Но графы Шереметевы никогда никого на волю не отпускали, какие бы тыщи ни сулили. Денег своих не считано. И все у них должно быть наивысшего качества, что картины, усадьбы, дворцы, крепостные, каких ни у кого равных нет…

И запивали горькую самые головастые. Даже мастера Васильева, кудесника по дереву, из петли вынули, когда сорвалась мечта о воле. Преподнес молодому графу он стол своей работы, музыкальный. На крышке — вся труппа кусковская, из разных пород дерева изображена, как живая. Но даром, что маленький, руки корявые, а голову высоко вскинул, посмотрел взглядом неуступчивым, не верноподданным, мастером-художником себя мнил. Озлился Николай Петрович и рубль один бросил серебряный ему за службу верную. Так и сгинул столяр, запил, в дальнюю вотчину сослали гордеца…

Анна раздраженно дергала свои рыжие косы, со страхом замечая на лице тоненькие морщины, точно их накликивал кто. И ждала, злорадно, тайно, когда и Парашу призовут к барину.

Как-то зашла Анна в светличку к Параше и увидела на комоде коробку золоченую, взяла в руки, а дева, как орлица, вцепилась: «Не тронь!»

Анна, посмеиваясь, ее отпихнула, а в ларце — одни бумажки, записочки на французском, почерк графа.

— Смотри, не заносись… — сказала устало Анна. — Уж на что я — не тебе чета, а и мною поиграет да выбросит, как старый шлафрок. Теперь, говорят, у него новая мамзель, французская, и дом ей купил, и ездит часто.

Параша опустила глаза и взяла гитару.

Ох, тошно мне на чужой стороне,

Все постыло, все уныло:

Друга милого нет…

Милого нет, не глядела б на свет,

Что, бывало, утешало, о том плачу теперь!

Слова она выговаривала с такой тоской, что у Анны мурашки по спине пробежали, хотела перекреститься, а рука точно каменная…

Голос разливался, ширился, на зеленые глаза набежали слезы. Она зажмурилась, увидела вдруг себя совсем молоденькой на берегу, когда еще о тиятре и не слыхивала. Была простой девкой в деревне и вздыхала тайно по могучему ковалю, который жеребцов подковывал, поднимая играючи.

Слезы слепили ее. Анна сощурилась и все видела его, черноглазого, веселого, сданного в рекруты в ту осень.

А голос пел и точно очищал ее, поднимая над годами, жизнью, облегчал душу, как после молитвы. Легче дышалось, думалось. Все вокруг посветлело, и Анна в голос зарыдала, дивясь на эту пичужку…


Молодой граф слишком много времени проводил с Парашей, и его батюшка подумал, как бы по Москве первопрестольной не поползли ужами недобрые слышки[7]. Дворовым на уста платок не накинешь, не замкнешь, как амбар. Да и гости сановные на операх подмечали, как слушал наследник эту девку, дар господний.

Он отправил «Креза младшего» в Петербург, где его произвели в обер-камергеры. Ни ростом, ни видом молодой граф не был обижен. И подбородок его раздвоенный, и тонкие ироничные губы волновали не одну фрейлину. А глаз побаивались, вспыхивали они иногда, полыхали бешенством, точно кровь матери — Варвары Черкасской, дальней родственницы царицы Марии Темрюковны, — вскипала в молодом графе.

Припадков гнева молодой граф и сам опасался, поэтому просил — камердинера Николая Бема остужать его с бережливостью, чтоб не наделал вдруг урона фамилии своей.

Годы без молодого графа казались Параше остановившимися, как испорченные часы. И хоть голос ее наливался, расцветал все богаче, многокрасочно, но не хватало в нем радости.

Он вернулся щеголем. Волосы стал носить заплетенными в косу, пудреными, с буклями на висках. Крепостные девы призывались в его апартаменты чередой, он их дарил щедро и весело, его точно переполняла молодая озорная сила.

Парашу он повелел представить лишь дней через десять. Держался небрежно, накинул на нее кружевную белую гишпанскую шаль. Девушка могла в нее завернуться во весь рост.

Но стоило ему услышать ее голос, как вернулось наваждение.

Каждый день она пела ему в музыкальной зале, а он играл на виолончели. И дуэт их тянулся часами. Он не осознавал, что с ним происходит, он не привык задумываться над прихотями, рассмеялся, скажи кто-либо, что он любит эту тонкую молчаливую девушку.

Параша вызывала в нем восхищение, смешанное с раздражением. Серьезное лицо, бледное, невыразительное. Оно преображалось от мгновенной сияющей улыбки, распускавшейся перед ним, как цветок. Поразительно было и ее одиночество. Она жила в каком-то своем мире и скользила мимо дворовых, точно нездешняя. Каждое суждение ее пленяло необычностью, прочувствованием, музыка ее создала, воспитала, жила в ней, и граф ходил в дурмане, слыша всюду ее голос.

Она держалась со светской простотой, непринужденностью, когда оставалась с ним наедине, безраздельно ощущая красоту искусства и растворяясь в ней. В такие минуты она точно светилась изнутри, и графа охватывал тайный страх…

Свечи так недолговечны, а самая беспощадная страсть — жалость к женщине. Она не приедается, как чувственность, она жжет и согревает душу, и сладость ее опаснее любви…


Параше исполнилось семнадцать лет. С утра в ее комнату принесли цветы, подарки и среди них яхонтовые серьги и бусы от старого графа Шереметева. Параша задрожала. Граф Петр Борисович всегда присылал такую награду приглянувшейся ему актерке. Но уже давно он жил на покое в «Доме уединения», радуясь малолетним побочным детям…

Параша была равнодушна к украшениям, она знала, что некрасива, а зачем вороне павлиньи перья?! Но сей момент захотелось ей появиться нарядной, празднично убранной. Лик молодого графа мелькнул перед глазами, и она залилась краской, рука дрогнула, драгоценный подарок покатился по полу. Она его не поднимала, застыв, точно внезапно лишилась сил.

Ее светлица не вмещала всех подарков, но с матерью, нежно любимой, свидеться ей не дозволили. Граф хотел, чтобы даже память о семье стерлась в ее сознании…

А потом был торжественный обед для крепостных актеров. Молодой граф сел с ними, он часто заговаривал с Парашей по-французски, по-итальянски. Она опускала пушистые ресницы, краснея, скромная, тоненькая, и он на мгновение забывал, кто есть кто. Он хотел видеть ее улыбку, ямочки на щеках, но его смущал ее открытый детский взор. Ему становилось стыдно, жарко, он оживленно разговаривал, и его «взрослые» куклы всегда хохотали над немудреными шутками барина.

Потом внесли арфу и клавесин. Параша исполняла по его повелению роль хозяйки. Она приказывала дрожащим голосом слугам принести канделябры, расставить кресла. Пастушечья идиллия пречудесно удалась. На мгновение он забылся. Его крепостные актеры и актрисы не уступали по манерам светским знакомцам.

Параша исполняла впервые публично русские песни. Глаза ее стали огромными, точно темное пламя в них колыхалось, а голос звучал надрывно, звуки накатывались волнами, сжимая сердца.

Ноет сердце, завывает,

Страсть мучительну тая,

Кем страдаю, тот не знает,

Терпит что душа моя.

Каждое слово, звук, нота тревожили его до болезненности. А последние строки песни она почти договорила, на звонком шепоте, обжигающем, как горячий пар.

Милый мой им обладает.

Взгляд его — мой весь закон.

Томный дух пусть век страдает,

Лишь бы мил всегда был он…

Не замечала она, как шушукались девы, как вздыхали актеры, она точно отключилась от всех, вымаливая невозможное счастье, ни на секунду в него не веря, страдая и боясь, что такой полноты радости она уже не испытает.

В те поры она иногда слушала музицирование графа, притаившись за колоннами. Рядом застывал и Вроблевский, все время вызывающий барское неудовольствие. Сутулая фигура Вроблевского выделялась на фоне золоченой двери неуместно, точно высушенная монстра. Он чего-то боялся в последнее время, а больше всего — этой странной исповеди души, выраженной звуками. За этим могло последовать полное нарушение его устоявшейся крепостной, но привычной сытой жизни. Никогда еще граф так не играл, не предавался до такой степени музыке. Точно наемный виолончелист, он садился в оркестр со своими слугами, увеселяя гостей, а потом даже не выходил на приемы.

Вроблевский был тщеславен, вздорен и капризен с неравными, груб и властен, коли имел право, но с Парашей он терялся. Свет, излучаемый этой девой, разгонял мрак его души, возвращая к тем годам, когда еще верилось в предначертание, в преславное будущее…