Митя учился десять лет назад в том же классе, что и Стрепетов. За несколько дней до экзаменов на аттестат зрелости его арестовали. В драке, защищая десятиклассницу Антонину Глинскую, он ударил железкой одного из пяти нападавших. Суд решил, что он превысил пределы необходимой обороны. После отбытия наказания самолюбивый Моторин не вернулся в Москву. Предпочел поездить по стране, пробуя на вкус, «методом собственной шкуры», по его выражению, разные профессии. Он снова чуть не попал в уголовную историю, защищая сотрудника экспедиции, и только месяц назад вернулся в Москву. Мать его умерла, у отца новая семья, и он не желал его прописывать, а Митя наконец понял необходимость учебы. Стрепетов решил попробовать его устроить слесарем-водопроводчиком или дворником в ДЭЗ. И попросил меня его на время приютить.
Мы прошли с Митей на кухню, он сел, опустив голову.
— Что за вышивку ты отнес Марусе? — спросила я в упор.
Ему было под тридцать, но выглядел он мальчишкой. Нелегкая жизнь точно не коснулась его пышных золотистых кудрей, предмета зависти многих девочек в школе. Только взгляд казался тяжелым, да и выступающий подбородок принадлежал точно другому лицу, волевому, упрямому. Двойственность была свойственна и его характеру, то энергичному, напористому, то ломкому, равнодушному.
Митя не поднял глаз.
— Мне ничего нельзя пришить…
— Никто и не собирался этого делать.
— Нет, все сразу на меня подумают…
— У тебя мания преследования?
— И как вы решились меня к себе в квартиру пустить, Марина Владимировна? А вдруг обокраду, зарежу?
Днем забежал Стрепетов. Он принес мне «Дневник добрых и злых дел» Оли Шутиковой. Стрепетов как-то посоветовал Оле записывать раз в неделю, что ей больше встретилось — хорошего или плохого в людях. Она все воспринимала всерьез, если говорил Стрепетов, и уже два месяца вела записи. На первой странице было написано:
В мире так много хороших людей,
Что мы счастливее королей.
— Твои стихи?
— Стивенсона, только я перефразировал, заменив «вещи» — «людьми».
Во мне чуточку заговорило самолюбие учительницы. Шутикова училась у меня в восьмом классе, но держалась отчужденно, скованно, а Олег ее приручил. В сочинении на свободную тему «Самый хороший человек» она написала, что считает себя везучей: «Я встретила Олега Николаевича, таких — один на миллион, и теперь у меня не опускаются руки в самые трудные минуты…»
Он уже знал о смерти Маруси Серегиной, сказал, что вскрытие показало: аневризм аорты.
— Вас что-то смущает в смерти Маруси Серегиной?
Я усмехнулась.
— Телепат! Тут не до смущения. Понимаешь, из ее квартиры пропала одна вещь… Сергей ее видел, а через полчаса — ее уже не было, как раз в последние минуты жизни Серегиной…
Глаза Стрепетова оживились.
— Я что-то именно такое и ждал…
— У Серегиной была огромная бисерная вышивка, она хвастала, что исполнила ее Параша Жемчугова, представляешь?!
— Вышивка прошла через антикварный?
— Не знаю, скорее нет. Маруся, когда мне звонила месяца полтора назад, намекала на удивительные вещи, но, взяв у меня альбомы по Останкину и Кускову, ничего не рассказала.
— Серегин не заявил о пропаже в милицию?
— Не хочет, говорит, что, может, найдется… Или мать подарила кому-нибудь. Он старательно избегает разговора на эту тему. И кажется, жалеет, что проговорился о вышивке.
— Вышивка ценная?
— Если подлинная, то очень.
— Кто знал о болезни Маруси?
— Свои знали.
— А не свои брали бы не вышивку, у нее же множество было золотых украшений, на каждой руке по три-четыре кольца носила… А почему она вдруг заинтересовалась бисером?
Я пожала плечами. Хотя «виновна» была именно я в ее новом увлечении.
Началось с того, что на бисерном кошельке, который Парамонов-младший принес в музей памяти с разрешения прабабушки, на одной стороне была изображена девочка с ягненком, а на другой — четыре пляшущие балеринки в тирольских костюмах. Сюжеты показались мне знакомыми.
Моя память точно склад забытых и ненужных вещей. Вместо материальных предметов — масса сведений, фактов, деталей, необязательных для каждодневной жизни. Но при какой-то ассоциации иногда вовремя всплывают. И я пошла в библиотеку, полистала несколько альбомов и нашла в «Русской вышивке» иллюстрацию с аналогичной картинкой, только на ней девочка была в красном платье, а на кошельке в голубом. Я стала читать дальше, и оказалось, что русский бисер неповторим, он близок к лубку. Потом я пошла на выставку, побывала в частной коллекции…
Я рассказывала об интересном, новом для меня виде искусства ученикам, которые посещали мой факультатив по истории материальной культуры XVIII–XIX веков. Видимо, Миша и передал матери, а она давно хотела изменить «собирательские» свои интересы…
— С кем Маруся общалась в последнее время? — спросил Олег.
— У Миши спроси. Он знал о ее встречах с мужчинами. Она не стеснялась сына.
Стрепетов поморгал выгоревшими ресницами и сказал с укоризной:
— Что-то у вас на душе туманное, недоговоренное…
Я чуть не покраснела, мне не хотелось упоминать, что в этой истории, кажется, замешан и Митя. Но тут проснулся Сергей и вышел на кухню. Он очень лаконично рассказал о болезни Маруси, зато о вышивке вспомнил больше подробностей, чем ночью.
— На переднем плане дворец, похожий на Останкино. А слева и справа — в медальонах — два портрета.
— Николай Шереметев? — перебила я его.
— Я с ним не был знаком. А справа — женщина в шлеме с голубыми и белыми перьями. И в доспехах…
— На обороте вышивки ничего не было написано? Сергей улыбнулся азарту Олега, достал блокнот и прочел: «Сия вышивка исполнена моей супругой графиней Прасковьей Ивановной Шереметевой перед рождением сына нашего Дмитрия Николаевича Шереметева».
— Зачем вы это записали?
— Для своей супруги. Я уже два месяца слышу про ваши странные «Записки».
— А вообще, можно довести человека до смерти? Зная о болезни?..
— Можно. Любой подскок давления вреден, волнение, тяжелая физическая нагрузка…
— Мне не дает покоя телефонная трубка в руке Маруси…
— Но если человеку плохо, он пытается позвонить в «Скорую».
— Логично, конечно. Серегина никого не ожидала? — спросил Стрепетов.
— Кроме моей жены…
Стрепетов поднялся, одернул мундир. Когда он пошел к выходу, Сергей вдруг бросился за ним. И я услышала запыхавшийся голос мужа:
— Вспомнил, звонили ей по телефону…
— Разговор слышали?
— Только ее реплики. Она сказала: «Хорошо, осчастливь…» И еще какое-то слово, минутку, минутку… Лебедь белый! Понимаете — лебедь белый. Так и сказала.
Стрепетов ушел, слегка прихрамывая. Обычно последствие старой футбольной травмы было незаметно, но когда он переставал следить за собой, задумывался, походка менялась, тяжелела.
Около часа каждый из нас занимался своими делами. Сергей читал медицинский журнал, я проверяла сочинения. И вдруг он меня огорошил:
— Кажется, Марусе звонил еще и Виталий… Я трубку поднимал, когда раздался первый звонок. Знакомый голос просил Марусю…
Последние годы я перестала заходить в антикварный магазин, хотя и жила рядом. Я поняла, что исторически ценные вещи не должны радовать только одного человека, они принадлежат всем. А обычные старинные вещи меня раздражали своей бессмертностью.
Утро я провела в Исторической библиотеке. Много лет назад я случайно прочла книгу о Параше Жемчуговой, написанную до революции. Наследники позволили автору выборочно познакомиться с документами семейного архива. В той книге и упоминалось о вышивке, над которой она работала перед смертью. В этой прилежной работе умирающей женщины, которая знала, что обречена, была одна особенность, делавшая ее бесценной.
Библиографию я нашла скудную. Выписала все материалы по истории крепостного театра в России XVIII века. Ничего похожего. Сидела часа три и лишь под конец нашла упоминание о запомнившейся мне книге и ее выходные данные.
Я заказала эту работу, боясь, что ее не выдадут в общий читальный зал, что она окажется на руках или утрачена.
Дежурная долго искала мой заказ на стеллажах. Наконец она протянула мне невзрачную книжку с вытертым выгоревшим матерчатым переплетом с кожаными уголками. Она задрожала в моей руке, точно я ухватила горячую картофелину.
Лихорадочно листая страницы, я нашла упоминание о том, что Параша Жемчугова-Ковалева вшила в свою работу…
Войдя вечером в антикварный магазин, я осмотрелась. Торговый зал был заставлен старинной мебелью. Отдельно кровати, шеренга столов, качавшихся на разнообразных ногах. Секретеры и шкафы, буфеты в углу напоминали семейные склепы.
Виталий Павлович — директор магазина — сгорбился у окна. Он не сделал даже попытки мне улыбнуться. Ни злобы, ни обиды — полное равнодушие. А ведь мы учились когда-то в одной школе. Только он — на два класса старше. Он пополнел, облысел, обрюзг.
— В ваш магазин не приносили случайно какие-либо бисерные вышивки? Недавно? — спросила я.
— Ты разбогатела? — Меня снова поразил его женский высокий голос. По телефону у нас обычно принимали его за девушку.
В тусклых глазах моего школьного товарища начал разгораться красноватый огонек.
Он полуобнял меня и повлек в свой кабинет: я снова стала ему интересной.
— Так что это за вышивки?
— По слухам — одна из них работа Параши Жемчуговой.
Виталий притушил накал заинтересованности.
— Ты же знаешь, на старину сейчас цены упали, никто ничего не берет, у нас горит план…
— Как мне жалко тебя! Одолжить рублей двадцать? Я вчера зарплату получила.
Он слегка смутился.
— Ну, если настоящий раритет.
— Настоящий, поверь…
Виталий Павлович тяжело вздохнул, точно я претендовала на его директорское кресло.
— Дорогая игрушка!
— И еще я читала, что в этой работе были вшиты настоящие камни.