Вершиной ее мастерства стала партия Нины в опере «Нина, или Безумная от любви» Паизелло. Граф давно мечтал об этой постановке, но меломаны говорили, что партия Нины — зело богата трудностями, и только после игры великосветских любителей, когда он увидел, каким спокойным, скучающим стало ее лицо, он решился на эту работу.
Страшной казалось сцена, когда Нина, узнав о гибели возлюбленного, сходила с ума. Неуверенно ступая, она бродила по сцене, держала и роняла цветы, глаза были расширены, невидящие, брови страдальчески сдвинуты.
Голос ее был слышен в каждом уголке зала, точно это не шепот, а само дыхание.
— Он придет к вечеру… Он так обещал мне… Где может быть ему лучше, как с тою, которую он любит и которой так нежно любим…
Отделка каждого звука, интонации, страдание, разлитое не только в лице, но и во всей дрожащей беспомощной фигурке, блестящие слезы производили завораживающее впечатление.
Граф Николай Петрович был уверен, что все мужчины в зале ему воистину завидуют. При всех сплетнях никто не говорил, что он приневолил свою Жемчужину, как обычный барин, все видели, что перед этой женщиной он преклонился…
Страх охватывал его, когда Параша, сидя на сцене, перебирала цветы и медленно дрожащим, рвущимся голосом исполняла арию безумной Нины: «Когда любезный возвратится в сии унылые места, тогда здесь прежня красота и прежня с ним весна явится…»
Плакали все, не замечая слез, не чувствуя влаги на щеках. Даже сестра графа Варвара Разумовская, ненавидевшая «подлую девку», околдовавшую Шереметева. Вместе с Ниной на сцене она оплакивала свою пустую холодную жизнь, неудачных детей, легкомысленного мужа. Так и не встретила она любовь страшнее смерти, и никогда не узнает, каким огнем она выжигает и закаляет души. Графиня давно не испытывала истинно родственных чувств к брату, но его проклятая певица любому могла пронзить сердце, хотя и не обладала особой красотой. Что-то в ней было сильнее красоты, и в эти минуты графиня Разумовская понимала и прощала Николая Петровича Шереметева…
Иногда он думал, что мало у кого такая насыщенная жизнь в хорошем и дурном, как у него. Если исчислять время событиями, его наполнявшими, он прожил уже пятьсот лет. Не скучал ни одного дня, умел сжигать время, пропуская с азартом сквозь пальцы. А теперь, глядя на молодых людей, иногда ощущал смутные сожаления по своему безудержному прошлому. Ведь отношения с Парашей привели к тому, что он отказался от прежних забав. Она наполнила его дни бескрайними душевными радостями…
Он стал приневоливать ее принимать гостей во дворцах, потому что повсюду возил Парашу за собой. Каждый большой прием вызывал у нее такой страх, что руки леденели, но этого никто не замечал. Она выплывала светской дамой, с приятственной улыбкой на устах, спокойная, уверенная, но без украшений. От этого простота ее строгого наряда, врожденное достоинство выделялись. Постепенно она решилась на реплики, остроумные, безупречного вкуса, разговаривала и по-французски, и по-итальянски. Высказывала свое мнение обо всех новинках в искусстве, особливо в тиятральном. Корреспондент графа в Париже Ивар снабжал Шереметева всем, о чем спорил беспокойный город. Она читала «Мемуры» господина Беранже во время его тяжбы с лживым графом Лабришем и всем сердцем была на стороне великого остроумца, простого происхождения, но талантом возвысившегося до королей.
Однажды, когда в ее присутствии стали говорить о глупости, тупости крепостных, она процитировала по-французски его бессмертные слова:
Кто мыслит, тот велик, он сохранил свободу.
Раб мыслить не привык, он пляшет вам в угоду.
Митрополит Платон вскочил и поцеловал ей руку.
Параша играла на клавесине, арфе для гостей, пела неаполитанские вилонеллы, народные — песенки, похожие на частушки, иногда танцевала с бубном, как истинная испанка, изгибаясь прельстительно и чарующе.
Графу завидовали. А где зависть, там и ненависть. Но все стрелы колкостей поражали одну цель — ее душу.
Однажды, когда она исправляла либретто Вроблевского, как всегда корявое, он сказал оскорбленно:
— Ничего, скоро кончится твоя масленица… Вот уедет граф в Петербург, женит его царица, тогда и я буду хорош для тебя…
Он сам не понимал, зачем обижает эту женщину. Может, потому, что с ней вышло у графа не так, как с другими. Что выросла, не замечая его чувства, брезгуя и помощью, и любовью, и враждой.
— Но мне не нужны барские заедки…
Он никогда не думал, что тихая кроткая Параша может полыхнуть бешенством. Она вскочила, ударила его по лицу.
— Не забывайся, раб! Холоп ничтожный!
Вроблевский побелел, но склонился в поклоне.
«И правда — раб!» — подумал с брезгливостью. Да разве можно такое терпеть от наглой девки. Исхлестал бы ее, хоть плюнул в сторону… ан боится…
Вроблевский пятился, его острый нос казался костяным от белизны, по щеке пробежала судорога…
И у порога не выдержал, прошипел:
— И тебя сломают, будешь, как собака, лизать барскую руку…
Она усмехнулась. Знала, что даже от любимого человека не стерпит унижения, навсегда оборвется ее связь с графом…
А вскорости зашла к ней Анна Изумрудова в новой турецкой шали. Поворачивалась, покачивалась павой.
— Наверное, граф скоро призовет к себе, соскучился поди, он завсегда с подарков начинает…
— Мне он ничего не дарит…
— Слыхали, на что надеешься, но не видать тебе волюшки, как и нам, грешным, на том свете только дождешься…
— Уходи… — чуть слышно сказала Параша, взяв книгу, но Анна не унималась. Шалое настроение распирало ее.
— Ох и глупы мы, бабы, — резковатый голос Изумрудовой с годами приобрел металлический оттенок, и этот звук резал слух Параши, — не зря болтают в деревне, что ты и наряд покойной графини примеряешь, только как была ворона, такою и останешься, даже в павлиньих перьях…
И снова бешенство опалило огнем Парашу, заставило в беспамятстве бить по розовому сытому лицу Анны. Правда, ужас отрезвления мгновенно отбросил ее, стыд залил огненной волной, горячей, мучительной. Она схватила руку Изумрудовой и стала целовать, приговаривая, как в бреду:
— Прости! Прости!
Она дошла до полного падения! Бить такую же рабу подневольную, пользуясь покровительством графа, мстить несчастной за завистливые шепотки, сплетни, за всю боль, которую она испытывала?!
— Да не бойся, я не люблю жалиться графу… — Ленивый голос Анны выражал не возмущение, а удивление.
— Я не боюсь…
Параша подошла к шкатулке, достала перстень — подарок императрицы, надела его на палец Изумрудовой. Та полюбовалась мерцанием бриллиантов.
Знатный перстень, ценою в деревню, а то и в две…
Потом чмокнула Парашу в щеку и быстренько ушла, чтоб та не передумала, не отняла дареное.
А Параша долго терзалась своей несдержанностью, кусая губы, чтобы не закричать, не забиться в воплях, которые стояли у нее в горле, исконные вопли деревенских плакальщиц, после которых так легко становилось на душе.
Почти в это же время, зайдя в кабинет-табакерку графа за своим забытым вечером вышиванием, случайно прочла строки из середины его письма, упавшего с секретера, которое она подняла, до сих пор не решаясь звать из-за такой малости слуг.
«Наконец-то у меня есть все, чего я хотел, друг мой. А счастлив ли я? Мне кажется, что нет. В моей душе больше нет той пленительной бодрости, кои возбуждают желания и приносят столько утех, нарастая по мере того, как должна пасть последняя преграда дерзновенному. Да, теперь я понял — радость не в наслаждении, а в погоне за ним…»
Параша долго сидела в низком треугольном креслице, не шевелясь. Впервые и она почувствовала, что и ее начинает охватывать усталость от постоянного накала чувственности. Что-то испарялось из души. Благоговение, преклонение, почтительность. Она невольно вспоминала его капризы, частые жалобы на плохой сон и дурное пищеварение, скучание его в минуты чужого веселья. Только пением могла возродить былые утехи плоти, только ее голос вызывал в графе всплеск недавнего огня.
И будущее все неотвратимее маячило перед ней, ибо она знала, как поступает граф с надоевшими живыми игрушками. Отшвыривал, отбрасывал, не грубо, но совершенно бесчувственно, возвращая на «круги своя». А чем же ей жить, игрушке, в которую вдохнули душу, научили думать, рассуждать, чувствовать? Музыкой? Но она всегда была с ней, как дыхание, а радовала только тогда, когда могла радовать других. Любовь? Она уплывала, таяла. Могла ли укрепиться душой раба?
Граф Шереметев увез Парашу в Петербург и даже построил ей в Фонтанном доме павильон для репетиций. Он решил подготовить с ней русскую оперу «Взятие Измаила», написанную племянником светлейшего, чтобы привлечь внимание двора.
А Параша с особым чувством вспоминала одноглазого великана, предложившего отворить ее клетку. Он уже ушел из жизни, и что-то подсказывало, что и она вскорости последует за ним в край невозвратный. Может быть, поэтому с особым чувством играла она пленную турчанку Зельмиру, которая полюбила русского офицера и ради него готова отказаться от родины, религии, отца.
Роскошный восточный костюм, настоящий, приобретенный графом у отставного сержанта, потерявшего под Измаилом ногу, но забравшего несколько женских костюмов во дворце сераскера. Необыкновенной густоты, медовой сладости голос певицы, чарующие сладострастные движения в танце, глаза подстреленной газели — Параша заворожила даже ироническую петербургскую публику.
Любовник, друг и просвятитель мой.
Жизнь новую приму, соединясь с тобой.
И вновь вскипало чувство графа, исчезало вечное недовольство всем вокруг, он восторженно склонялся к ней, это удивительно изменчивое лицо заменило ему всех женщин мира…
На камерные концерты Параши собиралось в Фонтанном доме еще больше гостей, чем в Москве. Она начала исполнять и русские песни, и цыганские. Однажды, набросив алую шаль, прошлась, постукивая каблуками и поводя плечами. Звенели монисты из зол