На пороге судьбы — страница 40 из 49

Оля Шутикова ее не замечала, решительно и твердо, и никакими заискиваниями, истериками эта мать не могла, кажется, вернуть к себе любовь детей.

Проглотив несколько ложек, я встала. Оля собрала тарелки и предложила мне пойти с ней в кухню. Потом выразительно посмотрела на Парамонова-младшего, и он успокоительно кивнул. Он понимал ее без слов.

В кухне пахло побелкой. Окно блестело, а стол и три табурета сверкали белой масляной краской.

— Мать ни на секунду нельзя оставлять одну, — пояснила девочка, — тащит все подряд, даже туфли Мани, на бутылку. И как мог Олег Николаевич ей поверить?! Поручился за нее в больнице — «тоскует по детям». А мы часы считаем, когда ее обратно примут…

— Это теперь болезнь… — начала я, но близко посаженные, как и у матери, глаза Оли Шутиковой блеснули такой ненавистью, что у меня по коже побежали мурашки.

— Болезнь! — повторила она. — Маня у нас больная, на всю жизнь слабоумная, вот и Лидочка — глухая почти, да и я — с трудом читаю, голова сразу болит, а эта — живет. Ни цирроза печени, ни инфаркта. Еще какого-нибудь младенца мне подкинет, с нее станется, ни стыда ни совести, одно название — мамаша.

Она быстро вымыла тарелки, отобрала у меня полотенце, стараясь сохранить независимость, и спросила другим тоном:

— У вас разговор ко мне по сочинению?

— Нет. О твоем бывшем соседе. Ты заходила в его комнату?

— Да… — Шутикова удивленно подняла голову.

— У него были старинные вещи?

— Были. Они с мамой пили наперегонки. Иногда он совал ей то картину, то книгу, то подсвечник, чтоб продала на бутылку. А она рада до смерти.

— Что тебе больше всего запомнилось из его старинных вещей?

Девочка наморщила лоб, прикрыла глаза и замерла.

— Картина на стене висела. Вышитая бисером, каждый стежок поблескивал.

— А что изображено?

— Женщина в шлеме с перьями, не очень красивая, но прямо на вас смотрела, точно сказать пыталась что-то. И мужчина с волосами по щекам. От ушей вниз росли.

— Бакенбарды?

— Вот-вот, я слово забыла. А за ними — дворец вроде знакомый…

И тут Шутикова открыла глаза.

— Ой, так это же Останкино, мы недавно с Олегом Николаевичем ездили, он мою тетрадку там показывал.

Она поставила в раковину тарелку, только что вытертую, и механически стала снова ее мыть.

— Так, выходит, та вышивка связана с Парашей Жемчуговой? И мой сосед — из бывших?

Шутикова помрачнела.

— А пил хуже мамки, всех пьяниц таскал сюда, никому не отказывал, квартиру в помойку превратили…

Тоненькая, сутуловатая, она возвышалась надо мной, точно камышинка, и лицо ее стало совсем детским.

— Ну скажите — чего он пил? Добрый, умный, когда трезвый, последнее любому дарил, и художник взаправдашний!

Пауза затянулась, и она махнула рукой, поняв мое молчание, а может быть, и не ждала ответа.

Мы вернулись в комнату. Я заметила расстроенного Парамонова-младшего и сестренку Оли. Девочка рисовала что-то ложкой на клеенке из лужицы супа. Матери их здесь не было.

— Дал деньги? — Голос Шутиковой зазвенел.

— Ну, на коленях просила, всего трояк… — Парамонов-младший не решался посмотреть ей в лицо, уши его пламенели.

— Ей ни глотка нельзя, дурень добрый! Она умереть может, сердце как мешок дырявый… — Девочка накинула на себя короткий выгоревший плащ и метнулась к двери, забыв обо всех. И такая тревога отразилась на лице этой восьмиклассницы, что я поняла, как вечна любовь дочери даже к потерянной матери, хотя она этого и не понимала…


Последнее чтение «Записок правнучки» Олег Стрепетов начал раньше, чем обычно, в четыре часа дня. Пришлось так сделать потому, что места в небольшой комнате красного уголка не хватило бы на всех желающих, вечером больше людей бывает свободными. Но сначала он сказал, что просит высказаться всех пришедших о характере, судьбе Параши Жемчуговой. Почему эта история волнует и сегодня самых разных людей?

Я увидела, что Анюта поднимает руку, точно на уроке, и нахмурилась. Всегда не терпела выскочек. Она мгновенно отреагировала и прикусила губу, хотя ее переполняли слова, а Парамонов-младший сказал:

— Человек большой, значит, и чувство большое…

Шутикова не согласилась:

— Да нет, главное, что она, как мы, такая же…

Ей не хватало слов, она крутила головой во все стороны, точно ждала, просила подсказки.

— Хорошо, в общем, что она была… что ее уважали… тогда…

И снова начали разворачиваться картины прошлого, хотя Олег Стрепетов не играл голосом, не актерствовал, не старался усилить драматизм интонацией. Может быть, в простоте его чтения, безыскусности и была особая магия воздействия?

ЗАПИСКИ ПРАВНУЧКИ

И снова отъезд в Петербург. Придворные обязанности занимали все время графа. Концерты не устраивались. А Параша зачастила в церковь, страдая, волнуясь из-за болевшей матери. Нет, семья ее уже не нуждалась, Граф повелел купить для них дом. Но отец пил и в такие минуты крушил все вокруг, лютовал особливо, как узнал, что дочь стала открыто «барской барыней». И мать не пускал приходить в кусковский парк: хоть постоять рядом с домом, где держали дочь. А когда увез граф Парашу в Останкино, даже издали не видались больше… дочь и мать, разлучились навсегда.

Вскоре Параша услышала о смерти матери. Ничто ее больше не веселило, не волновало, музыка точно отлетела от нее. Часами стояла оцепеневшая на коленях перед образами в домовой церкви, холодной и тихой… Опостылела ей опочивальня…

В тот день граф привез во дворец старого друга детства князя Куракина. Повелел пригласить Парашу. Возмутился, что она снова в церкви, точно монашка. Верная подруга Таня Шлыкова, неунывающая, улыбчивая, бросилась ее разыскивать. Она была в знании всех ее дел, шепнула, что граф очень гневен, повелел принести ее арфу, хочет похвастать талантами своей «дивы».

Параша вошла погасшая, продрогшая. Ей приказали петь, играть, а у нее не было сил даже шевелиться. Умное лицо князя Куракина было так промыто, что кожа выглядела ненастоящей, а маленькие острые глаза в красных прожилках смотрели с холодной настороженностью. Параша поняла, что в эту иссохшую душу ей не достучаться…

В ту ночь впервые за все годы их совместной жизни граф не пожелал ее увидеть. Он вспомнил и жалобы на нее Вроблевского за рукоприкладство, и язвительные шепотки дворни о ее упрямстве, он считал, что она нарочно «не постаралась» перед высоким гостем, оставя его равнодушным…

В наказание повелел привести Анну Изумрудову. Но против воли он прислушивался к звукам в спальне Параши. Начинал и обрывал фразы, ему было скучно с этой яркой и щедрой женщиной… Он наградил Анну гостинцами, милостиво потрепал по щеке и велел Прошке ее увести. Потом пытался уснуть. Стискивал веки, замирал, вертелся на ложе, точно на раскаленной сковороде. Промучился, прометался часа три, наконец накинул шлафрок и решительно вошел в выстывшую опочивальню Параши. Свеча почти догорела, печь не топлена, по углам прятались длинные тени.

Параша исчезла.

Граф растерянно оглядывался. Не поверил глазам. Бешеный гнев его громом сотряс дворец. Замелькали свечи, понеслись из коридора в коридор полусонные люди. Он сжимал подлокотники кресла и кричал тонким жалким голосом, от которого самому становилось противно. Парашу искали в светлице Тани Шлыковой, в репетиционной. Ужас охватил Николая Петровича, как донесли ему, что все вещи Параши на месте, даже валенки, бурнус, даже платок любимый.

На улице стыл тяжелый смерзшийся снег, мороз пощелкивал черными деревьями в белых пышных париках, синеватые сугробы казались мраморными. Он повелел одевать себя, закладывать карету, он и сам не знал, куда собирался. Но тут донесли, что она найдена.

Он вскочил. Ноги не держали. Парашу обнаружили в сугробе неподалеку от Фонтанного дома. Она выскочила в чем была и, замерзая, потеряла сознание.

Несмотря на растирания, Прасковья Ивановна долго не возвращалась в мир, где ее унизили, оскорбили, предали. Она ушла в одном платье, ушла, чтоб не видеть его. Он понял явственно, что страшнее дня для него не было на земле. Только сей момент познал он, что и впрямь не рождена рабой его Параша…

Граф ходил из угла в угол, пока ее растирали, согревали, лили в рот аглицкий джин. Он видел, как начинало серебриться окно, слабый сероватый денек вползал на землю, ему все мерещилось ее застывшее маленькое лицо, острый нос, тонкие руки, настолько тонкие, что он дрожал, как бы их не переломили при растирании.

Потом он услышал ее тяжелый лающий кашель. Сердце его колотилось все сильнее. И мать ее померла от чахотки…

Кашель становился безудержнее, озноб ее усиливался, она в любую секунду могла ускользнуть из-под его барской воли. И, перекрестившись, он подошел к секретеру, написал несколько строк на гербовой бумаге, приложил печать и вошел в ее спальню.

Глаза Параши лихорадочно блестели, она стискивала зубы, но озноб так ее подбрасывал, бил и мял, что тряслась кровать. На нее навалили множество шуб, покрывал — ничто не помогало.

Он подошел, велел всем исчезнуть и приблизил бумагу к глазам Параши.

— Живи! — сказал шепотом. — Живи, глупая…

— Что это? — Губы шевельнулись мертвенно, безучастно.

— Вольная… твоя вольная…

Несколько секунд она смотрела, не понимая, потом начала подниматься.

— Дай, дай, — шептали ее искусанные воспаленные губы, и, как ребенок, она тянулась к бумаге, но у нее не было сил взять ее в руки.

— Поклянись, что не бросишь меня, перед образами клянись… «Отпущена на волю от меня навечно…»

Голос графа плыл над лежавшей Парашей. Лицо дробилось в волнах жара. Она не помнила, наяву ли, но шепнула ему и себе:

— Никогда, до самой смерти…

Вольная легла ей на одеяло. Она дотянулась до бумаги пальцами. Дрожь в них стала исчезать, пока она гладила буквы, тихо, нежно. Вот и она стала человеком…

А потом привиделась ей Италия — траттории, о которых слышала, синее небо, точно декорации, сладкое солнце. Она отбрасывала покрывала, пылая жаром, они казались землей, ее погребавшей. Она плакала. Нельзя даже грешную душу живой в могилу опускать, и все время пыталась петь…