На пороге судьбы — страница 45 из 49


Императором было приказано выпустить медаль с портретом Шереметева. Золотую. На одной стороне — портрет Николая Петровича, на другой — добродетель с пальмовой веткой перед Странноприимным домом, зовет в него бедных и больных. Надпись — «Милосердие». Внизу слова — «От правительствующего Сената 1804 года». Граф мечтал увидеть на медали портрет Параши Жемчуговой. Ему пояснили, что император будет недоволен.

Медаль выполняли так долго, что ее получил только их сын Дмитрий.

Мечтал Николай Петрович открыть Странноприимный дом в день поминовения Прасковьи Ивановны, но по воле императора перенесли открытие на 28 июня 1810 года. Он не дожил, но велел: «Если не доживу, то наследник мой обязан в точности сие вместо меня исполнить…»

Граф Шереметев пожертвовал 8 миллионов рублей, 8500 душ, 500 тысяч первоначального капитала, не считая земли. Благотворительность такого масштаба потрясла современников.

28 июня 1810 года, в день рождения покойного графа, состоялась торжественная панихида по графу Шереметеву и его жене при открытии Странноприимного дома. Пригласили более 1000 человек.

За сто лет до этого, 27 июня 1709 года, его дед фельдмаршал Борис Петрович Шереметев командовал Полтавской битвой. Народ чтил этот день, но теперь не меньше восхищения вызывал поступок внука.

Устав был так тщательно разработан Парашей, что почти сто лет существовал без изменений. Итоги деятельности Странноприимного дома за сто лет, подведенные в 1910 году, внушительны.

В отделении для приходящих отмечено 1 858 502 посещений больными.

На койках оказана помощь 84 194 больным.

Медкасса оказала пособие 10 186 бедным.

Богадельных людей находилось — 16 608 человек.

Невест — 3021 получили приданое в сумме 270 440 рублей.

Ремесленники получили помощь — 13 505 человек на сумму 934 852 рубля.

На библиотеку ушло 9 тысяч рублей. Всего оказана помощь 200 000 людей.

И все это было придумано крепостной певицей, нашедшей способ успокоить самолюбие графа Шереметева, оставить его имя в памяти русской и оказать истинную помощь, без пустых слов и нравоучений, множеству несчастных. Это и было завещание Прасковьи Ивановны Ковалевой-Жемчуговой.


Несправедлива судьба. Иметь великий дар певицы — и отгореть почти безвестной. Завоевать великую любовь — и потерять жизнь в момент триумфа. Задумать и осуществить грандиозное для женщины XVIII века дело — и получить в награду забвение потомства.

А ведь ничто доброе, истинно благородное и великое не должно исчезать из памяти нашего народа…


Лужина приехала рано утром. Еще не рассвело. Я не спешила в школу. У меня был свободный день. Показалось, что она не спала несколько ночей. Лицо опухшее, под глазами кожа отвисла, губы без помады точно выцвели. Сейчас Лужину никто бы не назвал красавицей, какой она выглядела десять лет назад.

Она еле держалась на ногах, привалившись к стене возле входной двери. Я провела Лужину в комнату, предложила раздеться, но она меня не слышала. Только расстегнула короткую дубленку и сбросила платок с головы. Не садясь, она торопливо достала из большой сумки стопку разнокалиберной бумаги, исписанной с обеих сторон.

— Вот передайте!

— Кому?

— Стрепетову. Он давно под меня копал, порадуется. Тут вся правда, так и скажите… Устала я, как пуганая ворона кустов бояться…

— Советую тебе самой это сделать. Но почему же ты раньше молчала?

Лужина резко бросилась в кресло.

— В моей шкуре вы не бегали…

Некрашеные губы Лужиной опустились скобкой вниз.

— Мне много не дадут, у меня шестой месяц беременности… Да и что я опять сделала?! Сказала, что у Ланщикова аллергия на аспирин?! Он у меня как-то принял, я в молоке развела, от простуды, так чуть не умер…

— Кому сказала?

— И знать не знала, что он ему в коньяк аспирин всыплет.

Ее слова лились, как вода из водопроводного крана. Легко, безостановочно.

— И слава богу, что его взяли. Он бы и со мной посчитался…

— Кого взяли?

— Ну, Лисицына. Его арестовали сразу после смерти Ланщикова.

Я почувствовала растерянность.

— А что он с Ланщиковым не поделил?

— Деньги. Жадный, как паук, даже в школе никогда ни копейки не давал на общественные дела.

— Но он так подчинялся Ланщикову в классе…

— Пока его отец жил, он был на подхвате, а как Ланщиков остался на бобах из-за мамочки — задрал перед ним нос. Как же — великий парикмахер, деньги после каждой смены из карманов швырял дома на стол, вроде не считая, а помнил до копейки…

Отзвук давней зависти, восхищения мелькнул в ее тоне, но лицо оставалось неподвижным, усталым.

— Три года назад Лисица задурил Ланщикову голову, уговорил продать подвески от медальона, бумаги, большие капиталы пообещал. Дал задаток, остальное не успел, того арестовали. А как Ланщиков вернулся — отперся от долга, пригрозил, что в милицию сообщит.

Лужина усмехнулась.

— Ну, Ланщиков ко мне и пристал. Просил, чтобы я подтвердила, что подвески он взял.

— И ты сказала об этом Лисицыну?

— «Любовь — книга золотая»… — Голос ее стал мечтательным. — Помните, в школе проходили Алексея Толстого, мой любимый писатель…

На секунду я решила, что она меня разыгрывает, но тут же Лужина продолжила четко, жестко:

— Не думала я, что Лисица пойдет на убийство. А после кафе испугалась. Я — единственный свидетель, они у меня медальон Потемкина курочили, да и про аллергию Ланщикова я знала… И беременна от Лисицына…

Она тяжело вздохнула.

Я отчетливо вспомнила, как три года назад Ланщиков в кабинете следователя отрицал, что на медальоне были подвески.

— Влезла я в его дела по глупости, — продолжала Лужина, — потом — от жадности, а дальше — коготок увяз…

Она сидела, подставив солнцу поблекшее лицо с желтыми пятнами.

— И красивый он, и легкий, а только злой, как тарантул. Хоть шута и разыгрывал когда-то. А думал, как бы больнее укусить, потихоньку.

Лужина посмотрела на часы.

— Пора. Я тут все написала о Лисицыне. Раньше в милиции я отмалчивалась, боялась его, а теперь, раз арестовали, не выкрутится. И его клиентки не помогут.

— Так его ненавидишь?

— А вы бы простили парня, когда, погуляв пять лет, он бы вам сказал: «Адью, у меня новая невеста, мы больше не знакомы, разойдемся по-доброму, как в море корабли»?!

И все-таки мне не верилось, что Лужина только из ревности решила рассказать о Лисицыне. Есть натуры, которым таланта любви отпущено меньше нормы. Эту мини-норму она исчерпала давно, еще в школе. И больше никого не любила, кроме себя. И вдруг я спросила, чисто импульсивно:

— А как ты познакомилась с потомком Шереметевых?

— Значит, вы знали о нем? Почему же молчали? Его привел в наш магазин Парамонов-старший. Старик принес барельеф. На подонка не похож… Сказал, что дома много хлама, а ему не нужно ничего, что волнует память. Каков он был? Добрый был, но не в себе. Говорит-говорит и вдруг задумается — и все, точно не здесь, не с вами… Ямку я запомнила на подбородке, вроде шрама, и глаза пыльные, в красных веках, без ресниц.

— И ты пошла к нему домой?

— Как товаровед. У него мать была из Шереметевых. Бывший художник… Разные люди к нему ходили, не одна я. И Маруся и Ланщиков. Они подружились… Кажется, он начал его рассказы записывать…

— Продажа антиквариата шла через магазин?

Лужина усмехнулась.

— Частично. У нас есть постоянная клиентура. Виталий Павлович далеко не все оформляет по квитанции. Старик и подарил мне эту проклятую вышивку. Подарил. Подарил, так и знайте!

Она почти кричала, читая на моем лице недоверие.

— Старика тоже убили?

— Да нет, зачем же, своей смертью… Старый он был, по жене тосковал, она его бросила…

Меня зазнобило.

— Вот вы не верите, а он мне вправду подарил вышивку. В благодарность. Он начал к нам в магазин таскаться, а потом я его раз на улице встретила, такой замерзший, жалкий. Недалеко от моего дома. Я к себе позвала, чаем напоила. Потом носки дала, толстые, деревенской вязки. И рыбу с собой ему всунула, настоящий рыбец копченый. Лисицын из Ростова привез. Он только повторял: «Добрая, до чего ты, душа, добрая…» А через месяц притащил эту вышивку. Я Марусе отдала…

— Бесплатно?

— Может, я и стерва, но не дура, она деньгами могла кухню оклеить…

— Но ведь она только ковры скупала?

— А потом втемяшилось: вышивки бисером благороднее, солиднее…

— Ты эту вышивку не разглядывала?

— То-то и есть, что сглупила. Раз подарил за так, я и решила — вещь вшивенькая. — Лицо ее исказилось… Она мучительно страдала от мысли, что упустила свое «счастье».

Я начала теперь понимать все нелепые стечения обстоятельств.

— Маруся похвасталась Лисицыну, мол, там, за заграницей… миллион долларов можно отхватить за такую вещь… Нашла с кем откровенничать!

— Параша вшила туда несколько настоящих бриллиантов…

— С чего вы решили?

— Я читала воспоминания об этом…

Лужина аккуратно собрала свои бумажки и тяжело пошла к двери. На пороге обернулась, посмотрела многозначительно.

— Я ничего не говорила, вы — не слышали…

— Пойди к Олегу, — сказала я, но Лужина сверкнула глазами:

— Как же, так и разбежалась.

Ее душа показалась мне пустым дуплом, затянутым паутиной.


Несколько лет назад мне позвонила дама по имени Анна.

— Можно Марину Владимировну? Ах, это вы, чрезвычайно приятно! Мне любезно дала ваш телефон прекрасная Галатея…

— Кто-кто?

— Ах, вы не в курсе?! Так называют Вику Лужину реставраторы. Понимаете, я слышала, что у вас есть одна вещь, остро мне нужная…

— Ничего не понимаю.

— Да, разговор не для телефона… Если бы вы разрешили к вам подъехать…

Гостья приехала через час. Очень высокая, с маленькой, коротко стриженной головкой, маленькие бегающие глазки, круглое лицо, тонкий рот. Потопталась в передней, цепко и жадно огляделась.

Походила по моей комнате, прощупывая глазами и мебель и стены. Потом остановилась возле простой г