тел подсматривать за мной! О, это — уже не только нарушение дисциплины; это — измена мне, твоему герцогу!
— Действительно, я следил, — с какою-то упрямою уверенностью в голосе возразил Шридман. — Но вовсе не за вашим императорским высочеством, моим всемилостивейшим герцогом, которому принадлежат все мои преданность и верность, несмотря на то что вы так жестоко наказали меня по наветам клеветника.
— Какова наглость! — воскликнул Пётр Фёдорович. — Да ты с ума сошёл!.. Что ты скажешь на это, Романовна? Графа Понятовского, моего друга, он называет клеветником, после того как в моём же присутствии сознался, что, как утверждал это граф, он был в Потсдаме тамбурмажором.
— Надо выслушать каждого обвиняемого, — сказала Елизавета Романовна, ободряюще взглядывая на всё ещё коленопреклонённого Шридмана.
Он, казалось, понял её взор, потому что продолжал ещё увереннее:
— Граф держал остриё своей шпаги около моей шеи, и вы, ваше императорское высочество, не могли бы запретить ему убить вашего слугу. Что я говорил тогда, не может иметь никакого значения: это были слова, вынужденные у меня под страхом смерти!.. А вот кто обманывает и оскорбляет ваше императорское высочество, так именно этот поляк! И, право, честный голштинец не заслуживает сурового наказания только на основании его слов!
— Он обманывает меня, он оскорбляет меня! — воскликнул Пётр Фёдорович неуверенным голосом. — Ты знаешь, что раз ты говоришь что-нибудь подобное, так ты должен доказать это!
— Я готов, — ответил Шридман, — и, чтобы представить точные доказательства вашему императорскому высочеству, я караулил здесь... Здесь я был больше на службе у моего герцога, — с упрёком прибавил он, — чем если бы я бесцельно проводил время в лагере.
— Он сумасшедший, — сказал великий князь, — говорит загадками.
— Выслушайте же его, ваше императорское высочество, — возразила графиня, — быть может, тогда загадки и разгадаются; быть может, с ним действительно поступили несправедливо.
— Так говори! — с нетерпеливым любопытством воскликнул Пётр Фёдорович. — Только сперва подымись на ноги, потому что это — неподходящее положение для солдата.
Шридман поднялся и вытянулся по-военному перед великим князем.
— Ну, так что же ты можешь сказать в своё оправдание? — спросил Пётр Фёдорович. — Что ты хотел высмотреть здесь? Берегись, если хоть одно твоё слово будет лживо!
— Это я могу сказать только лично вам, ваше императорское высочество, — ответил Шридман, — только одному вам, потому что это — такое дело, где речь идёт о большем, чем моя голова.
— Эта дама — мой друг, — воскликнул Пётр Фёдорович. — Мой верный друг!.. Ты понимаешь? Она может слышать всё, что ты имеешь мне сказать. Итак, говори, у меня нет времени ждать!
Шридман кинул испытующий взор на графиню, сделавшую ему лёгкий знак головой.
— Пусть так, — сказал он, — раз вы, ваше императорское высочество, приказываете. Я был здесь, — твёрдо продолжал он, точно рапортуя по службе, — чтобы проследить того господина, из-за которого я попал в немилость к вашему императорскому высочеству и который жестоко оскорбил меня.
— Ну? — нетерпеливо воскликнул Пётр Фёдорович. — Что же он делает такого опасного?
— Опасно это может быть только для него, — злобно смеясь, сказал Шридман. — Там, — продолжал он, — по направлению к зверинцу ведёт довольно тёмная дорога к скрытой лесной поляне, которая, по-видимому, показалась графу Понятовскому особенно удобной, чтобы встречаться там с одной дамой, которую он своими льстивыми словами заставил забыть свои обязанности.
— Простое любовное приключение! — расхохотался Пётр Фёдорович. — Я никогда не считал графа Понятовского монахом. Ты — дурак! Разве это касается меня?
— А дама? — спросила графиня Воронцова.
— Оставь его, — сказал Пётр Фёдорович, — не надо быть нескромным; разве преступление, если он в здешнем одиночестве разнообразит время любовными свиданиями?
— Да, преступление! — воскликнул Шридман. — Преступление, в тысячу раз большее, чем моё, даже если бы обвинение этого клеветника было справедливо; преступлением было бы только поднять взор на ту даму, и тысячу раз достойно смерти то, что он лицемерным обманом привлёк её к себе и заставил её забыть свои обязанности.
— Я ничего не понимаю, — проговорил совсем сбитый с толка Пётр Фёдорович, — я ничего подозрительного не замечал за графом.
— Доканчивай! — сказала графиня Воронцова. — Кто та дама, о которой ты говоришь?
— Она приезжает туда в маленьком кабриолете, — ответил Шридман, — лошадью правит она сама, на её лакее надета ливрея моего всемилостивейшего государя; у забора эта дама выходит из экипажа, здесь она встречается с графом, носящим на себе форму лесничего, и затем оба исчезают в тёмной аллее, чтобы направиться в таинственное укромное местечко, где граф забывает свои обязанности перед государем, форму которого он носит, а она — свой долг перед супругом, которому она обязана своим высоким положением.
Глаза Петра Фёдоровича широко раскрылись; пылающим взором наблюдала за ним графиня Воронцова.
Великий князь, тяжело дыша, сказал:
— Есть только одна дама, которая имеет право кататься в этом лесу, которая сама правит лошадьми; знаешь ли ты, несчастный, что ты сказал? Знаешь ли ты, о ком ты говорил?!
— Знаю, — ответил Шридман, твёрдая решимость которого, казалось, ещё более увеличилась от вторичного поощрительного знака графини. — Я знаю, что в моих словах заключается тяжкое обвинение, за которое я должен отвечать головой, но ради своего герцога и его чести мне ничего не жаль, лишь бы виновные понесли заслуженное наказание!
— Понятовский! — с глубоким вздохом воскликнул Пётр Фёдорович. — Неужели он, которому я доверял, как самому себе, так фальшив?
— И по клеветническому наговору именно этого графа вы, ваше императорское высочество, разжаловали и оскорбили вашего верного слугу! — сказал Шридман.
— Может быть, — насмешливо прошептала графиня Воронцова, — он — настолько ваш друг, что хотел дать вам доказательство вины, которое дало бы вам возможность действовать, как действовал Пётр Великий.
— Несчастный, о, несчастный! — воскликнул Пётр Фёдорович. — Где наказание за такое предательство? — Вдруг какая-то мысль явилась у него, черты его лица прояснились. — Ах, если бы это было правда! — тихо прошептал он. — Это разорвало бы цепи. Можешь ли ты доказать, что ты говоришь? — громко добавил он, обращаясь к Шридману. — Если ты лжёшь, то я до смерти заколочу тебя шпицрутенами.
— Я могу доказать, — не колеблясь ответил Шридман.
— Как? — спросил Пётр Фёдорович.
— Ваше императорское высочество! Вы должны будете поверить своим собственным глазам! — сказал Шридман. — То место, о котором я говорю, окружено кустарником; туда ведёт только одна дорога, и если вы, мой всемилостивейший государь, захотите последовать за своим верным слугою, то я вскоре выведу вас туда, где вы собственными глазами можете убедиться в поругании своей чести.
— Совершенно верно, пусть будет так! — воскликнул Пётр Фёдорович. — Я изобличу её пред всем светом, я изобличу недостойный обман, и тогда, — прибавил он, хватая за руку графиню, — сама императрица не сможет защитить её. О, тогда я буду свободен! Завтра утром ты явишься ко мне, — обратился он к Шридману. — Я отдам приказ, чтобы тебе дали отпуск, и если ты говорил правду, то я награжу тебя и снова возвращу тебе всё. Пойдём, Романовна, пойдём! Может быть, на этом пути ты нашла сегодня корону.
Он взял под руку графиню, махнул рукою Шридману и, что-то вполголоса шепча себе под нос, поспешил к дороге, где они нашли экипаж, доставивший их во дворец.
XXIX
На следующее утро зарю в русском лагере пробили ранее обыкновенного. Генерал Сибильский поместил свой корпус, состоявший преимущественно из казаков и лёгкой пехоты, справа и слева от деревни Даупелькен, а главные силы генерала Апраксина выдвинулись не много вперёд от Норкиттена, для того чтобы занять расстилавшийся полукругом лес. На опушке этого леса, и выдавшихся пунктах её, находились сильные артиллерийские батареи графа Петра Шувалова; начальники этих частей получили приказания держаться на своём месте, не вступая в бой, ни в каком случае не покидать его, выжидать нападений врага и отбивать их, не пускаясь в погоню. Вся армия была объята лихорадочным возбуждением: теперь наконец-то, после долгого похода, можно было встретиться лицом к лицу с врагом; офицеры при свете наступающего дня нетерпеливо поглядывали на равнину, ограниченную на горизонте полосой леса и расстилавшуюся у деревни Гросс-Егерсдорф. Правда, иные, при виде характерной продолговатой и сильно пересечённой равнины, задумчиво покачивали головой, вспоминая приказ — не нападать и не преследовать неприятеля, но лишь удерживать свои позиции. Однако дисциплина в русской армии была, пожалуй, ещё неумолимее, чем в других; а кроме того, и напряжение, с которым ожидали движения со стороны неприятеля, в близости коего нельзя было сомневаться, так овладело умами всех, что люди забывали о всём прочем. Фельдмаршал приказал, чтобы утром при каждой войсковой части играла, как это бывает обыкновенно, своя музыка, поэтому, когда первые лучи солнца блеснули на безоблачном горизонте, равнина представляла собой пёструю, полную жизни и движения картину. Перед деревней Даупелькен стояли длинными рядами казаки, калмыки и многочисленные пехотные полки генерала Сибильского; позади них и по сторонам виднелись холмы, уставленные пушками; около каждой из них стояли канониры с зажжёнными фитилями; ещё далее тянулись ряды пехоты и регулярной кавалерии корпуса самого фельдмаршала; на опушке леса, шедшего полукругом между Даупелькеном и Норкиттеном, всюду, куда мог бы проникнуть через листву глаз, виднелись яркие мундиры и сверкающие на солнце штыки. Перед каждым из полков играли оркестры; они исполняли частью весёлые бравурные танцы, частью лёгкие русские народные мотивы. Солдаты болтали, смеялись, подтягивали музыке, всюду кипела полная движения жизнь, становившаяся всё радостнее и оживлённее по мере рассвета.