Он встает и кланяется. Ему вдруг неудержимо захотелось поклониться ей, и он снимает с головы фуражку и склоняет голову. Лицо девушки становится пунцовым, но она отвечает на поклон и прячется в сумрак комнаты. Алеше становится грустно...
Она поет у себя в комнате тихую, незатейливую песенку, но голос её как-то странно вибрирует, дрожит, и в нем слышатся то слезы, то яркий звон радости, ликования... Алеша снова сидит на крыльце и слушает её и свою грусть. Эта грусть, как дальняя песня, томит его, и она так сладка и нежна, как запах сиреневых почек, как теплое дуновение весеннего ветра...
Иногда от этой грусти ему становилось больно, он бледнел и закрывал глаза, а потом боль переходила в тихое чувство одиночества, он открывал глаза, слабо улыбался песне Лели, солнцу, траве, небу и ложился на тёплые, нагретые солнцем ступени, в изнеможении томительной лени...
После в саду он стоял под яблоней и смотрел на Лелю, и над ними трепетали от тихого течения тёплого воздуха розовые лепестки цветов яблони, прозрачные в солнечном свете. Бог весть, как они оба очутились здесь: кто из них раньше пришел, кто -- позже? Этого ни он, ни она не могли бы сказать. Весна, солнце, любовь взяли их за руки и привели друг к другу, под осыпанными цветами ветви яблони. Это было весеннее чудо, а чудо потому и чудо, что оно необъяснимо...
Девушка не смотрела на Алешу, и он видел её лицо в профиль; её глаза остановились на одном ощущении, глубоком и таинственном, в котором чувствовалась вечная тайна предопределения. Её руки бессильно висели, грудь часто дышала, а лицо было неподвижно, и в нем было решение, не её, но кого-то, кто давно предназначил совершиться этому мгновению.
Да, это было мгновение, заключившее в себе вечность; казалось, они неожиданно переступили какую-то тайную черту и вошли в солнечный свет иного существования, где понятно все без слов и движений, где души говорят между собой...
Но вот -- налетел какой-то вихрь, горячий, удушливо-ароматный, полный золотых искр и розовых лепестков яблони, окружил их, как огненный столб... И Алеша не знает, как её руки очутились в его руках, как её грудь приникла к его груди... Теплая золотая сеть опутывала их и сжимала все теснее, так сильно, что для груди не хватало воздуха, голова кружилась, в глазах темнело...
Целый день они бродили по городу вместе, как во сне, не чувствуя ни зноя, ни усталости. То спешили говорить, -- нужно было так много сказать, что, казалось, слов и времени не хватит, то молчали и смотрели друг на друга, улыбаясь так светло и радостно, что прохожим вчуже становилось завидно...
Какой-то мальчик предложил им купить ночные фиалки, белые, северные цветы, которые пахнут только вечером и ночью. Алеша взял Леле и себе по букету. Потом они зашли в какой-то ресторан пообедать. И во время обеда продолжали знакомиться и раскрываться друг перед другом, как цветы, согретые первым солнечным лучом. А когда они вышли на улицу -- она заикнулась было о своем прошлом, но он не дал ей говорить. Что ему за дело до её прошлого? Он любит ее сейчас такою, какая она есть, -- а она представляется ему чистой, прекрасной, невинной телом и душой, девушкой. Разве это не так? Ведь, она любит по настоящему впервые, и он первый берет поцелуи её единственной любви!.. И он ничего не хотел знать о том, что у неё было когда-то...
Леля с трогательной благодарностью пожала его руку своей маленькой, теплой ручкой. А тут вдруг запахли фиалки. Солнце садилось, и они начали дышать свежим, тонким запахом, напоминавшим темную, сырую аллею большого вечеряющего сада, где на куртинах, под большими деревьями, окутанные сумраком и тишиной, дремлют и дышат распустившиеся влажные цветы. Это было так хорошо -- идти рядом, купаясь в золоте вечернего солнца, и чувствовать друг друга, и погружать лицо в белые нежные цветы, от запаха которых невольно закрывались глаза!..
В сумерках они сидели на каком-то пустынном бульваре, где не было ни одной живой души, тесно прижавшись друг к другу, счастливые и молчаливые. Он обнимал одной рукой её узкие, полудетские плечи, а другой нежно прижимал её лицо к своей щеке. И эту его руку охватили её маленькие ручки так сильно, как будто хотели надолго, навсегда удержать ее в таком положении. А фиалки, лежавшие на его и её коленях, пахли все свежее, ярче и слаще и обнимали их как будто легким покровом прозрачного сновидения, в котором свежий шум листьев древесных мешался с тихой, немного грустной мелодией скрипки и рояли, лившейся точно с неба, тонкой, нежно звенящей струей. Хотелось плакать от счастья и сладко щемящей боли в груди, и хотелось от этой боли умереть -- только бы она не прекращалась...
Когда они очнулись -- зеленовато-серебряный свет луны сквозил в ветвях деревьев и ветер широко и шумно шел по их листьям. Они встали, взглянули друг на друга, задрожали...
-- Леля!..
-- Алеша!..
И опять, как утром в саду, но уже не золотой, а серебряный -- вихрь, полный запаха ночных фиалок и алмазных брызг лунного света, налетел на них, столкнул их губы к губам, грудь к груди, оплел их же руками и завертелся вокруг них, как столб белого северного сияния. Какой это был поцелуй! Какое это было счастье!..
Они шли по бульвару обнявшись. Ведь, их никто не видел, а они были так счастливы своей любовью и друг другом!..
И вот, они пришли в его комнату. Это случилось так, как будто иначе и быть не могло. Он не говорил и не думал, куда они идут, а она вся доверилась ему и не спрашивала...
Родители и сестра Алеши уехали на лето в Крым, Алеша остался из-за экзаменов и должен был выехать позже. В доме он жил один, даже прислуга вся была распущена. Он взял Лелю, как маленькую девочку, на руки и внес ее по лестнице на второй этаж.
Вошли. Окно раскрыто, и луна смотрит в окно.
-- Ты у меня? Правда? -- спрашивал он, не веря возможности такого чуда...
Опустившись перед ней на колени, он обнимал её ноги, прижимаясь губами к её белому платью. И, закидывая назад голову, смотрел в её склоненное к нему, в счастливой растерянности улыбающееся лицо и спрашивал в глубоком волнении: -- Ты моя?.. Леля?..
И он услышал тихое, глубокое, проникновенное.
-- Твоя...
Она вся стыдливо затихла, замерла, прислушиваясь к ощущению счастья этих нежных ласк, отдаваясь им с легким трепетом женской чистоты и стыдливости...
Да, она была чистой, невинной девушкой: ведь, только теперь, впервые, она любила и была любима...
V.
-- Я никогда не позволю! Слышишь, Сима, и не говори лучше, не упоминай мне имени этой женщины!..
Голос матери прозвучал в соседней комнате резко и грубо и как обухом ударил Алешу по голове. "Начинается!" -- подумал он с тоской и тихо застонал. Боль в груди и во всем теле отрезвила его от радости воспоминания весеннего счастья, -- оно принадлежало жизни, а он, ведь, теперь, был весь во власти смерти. Слова матери напомнили о Леле, которая ждет разрешения прийти к нему, которую ему так хочется, так нужно видеть!..
"Боже мой, отчего они так жестоки со мной! Разве мама не знает, что я умираю? Или мне самому сказать ей об этом?.."
Он пошарил рукой по стене, нашел кнопку и позвонил. В комнату вбежала Сима с заплаканными глазами, за ней вошла мать с красным, еще не остывшим от гнева, лицом.
Алеша с трудом приподнялся на локте и слабо попросил:
-- Я хочу сесть...
Сима помогла ему сесть и обложила его подушками.
-- Сядьте, мама... и ты, Сима...
Мать села на стул, Сима -- на постель. Обе вопросительно ждали, приготовившись каждая по-своему. Алеша переводил глаза с одной на другую и смотрел серьезно и грустно.
-- Мама, -- сказал он, устало закрывая глаза: -- я вас хочу попросить... Это моя последняя просьба. Я больше никогда ни о чем не смогу вас просить... ничем не буду огорчать...
Он остановился. Ему было трудно говорить. В груди начинало клокотать, нужно было переждать, чтобы не вызвать приступа кашля. У Симы глаза наполнились слезами, и она отвела их в сторону, чтобы Алеша не видел. А мать воспользовалась его передышкой и быстро заговорила, сразу приняв, в еще не улегшемся в ней раздражении, боевой тон:
-- Я знаю, о чем ты хочешь просить! Но этого не будет никогда! И так уже все в городе пальцами на нас показывают, от шпилек и намеков проходу нет! Еще не доставало пустить к себе в дом эту потаскушку!..
-- Мама! -- вырвалось у Алеши и Симы одновременно.
Но она отмахнулась от них рукой и продолжала говорить -- так визгливо и грубо, что Алеша корчился на постели и стонал, словно его хлестали раскаленными железными прутьями. Эта, уже не молодая, женщина любила своих детей, вероятно, больше всего на свете и готова была для них пожертвовать своей жизнью; но счастье своих детей она понимала по-своему, и то, что они не хотели того счастья, о котором она мечтала для них, а пытались создавать свое, которого она не понимала и которое, наоборот, казалось ей несчастьем -- выводило ее из себя, заставляло забывать обо всем на свете, даже о том, что Алеша смертельно болен и что дни его сочтены.
-- Пока я жива, я никогда этого не допущу! -- кричала она в исступлении: -- довольно, что ты водил ее сюда, когда нас не было, и все лето, вместо того, чтобы поехать в Крым, валандался здесь с нею!.. Таких, как она, тысячи ходят по улицам и продаются каждому встречному!..
-- Мама, да перестаньте же!.. -- негодующе закричала Сима, дрожа от гнева и обиды за Алешу и Лелю.
Алеша тщетно пытался заговорить и только ломал в отчаянии пальцы...
Мать сразу замолчала и обернулась к Симе. Она никогда не видела эту, всегда послушную, тихую девочку такой возмущенной и гневно протестующей. В первое мгновение она даже потерялась и не знала, что сказать. Но она тотчас же опомнилась и, повелительно указав дочери на дверь, строго сказала:
-- Сима, выйди отсюда! Тебе еще рано мешаться в такие дела!..
-- Не пойду! -- дерзко сказала Сима, сверкнув, как дикий зверек, глазами.