— Давно мы с тобой проснулись? — спросил я, чтобы только нарушить тягостное молчание.
— Может, с час, здесь не чувствуешь времени, а может, всего полчаса.
— Прекрасно, — громко объявил я и вдруг почувствовал, что я весь в холодном поту, — давай подсчитаем: сначала мы поели — на это ушло минут пятнадцать. После мы разговаривали, считай, минут десять.
— Мы разговаривали за едой, — заявила она с напускной заносчивостью, — мы гадали, есть ли здесь хоть какая-то вентиляция.
— Нет, — сказал я, — ты все путаешь, о вентиляции мы говорили перед тем как уснуть.
— А не все ли равно, час прошел или меньше. Поди-ка лучше сюда и сядь.
«Время, — подумал я, — часы и минуты… Что за глупости она говорит! Сейчас для нас нет ничего важнее времени».
— А после здесь завозилась крыса, — резко и настойчиво продолжал я, — и это тоже заняло минут Десять, а потом я осмотрел дверцу и стены…
Она взглянула на меня.
— Успокойся, — мягко проговорила она, и я понял, что отныне я перестал быть для нее случайным, чужим человеком, который должен был умереть еще десять часов назад и, возможно, очень скоро умрет. Она вдруг улыбнулась и протянула мне руку, а я глядел на ее руку, застыв на месте, глубоко вбирая в себя воздух, пока мое дыхание не выровнялось.
— Правда, какая разница, час прошел или меньше, — пробормотал я.
— Ты лучше сядь и расскажи, с чего все началось, — прошептала она.
Поставив свечу на ящик, я взял руку Герды и перешагнул через низкий край закута.
— Что́ началось?
— Ну, как тебя арестовали и за что…
— Что теперь об этом толковать, — сказал я, — словом, у нас был отряд…
— Да… и что же?
— Мы хотели взорвать фабрику.
— Так.
— Ты же не слушаешь меня!
Герда наклонилась вперед, словно ловя какие-то звуки.
— Что это? — спросил я.
— Тише! Слушай!
Она встала, мы затаили дыхание, и тут я тоже услышал это. Какой-то гул, словно на дворе был сильный ветер, и временами треск.
— А теперь слышишь?
— Да.
Мы выбрались из закута и подошли к дверце.
— Наверно, поднялся ветер, — сказал я, — может, на дворе дождь.
Но звук повторился снова, и треск совсем не походил на дождь. И тут же мы услышали другие звуки: отдаленный гром, затем грохот, шум — будто ломались деревья.
— Погаси свечу, — сказал я, припав ухом к дверце.
— Что это может быть?
Взобравшись рядом со мной на ступеньку, Герда ухватилась за мою куртку.
— Может, это просто гроза, — сказал я.
— Так вот вдруг, ни с того ни с сего?
— Может, вовсе и не вдруг, просто мы раньше не замечали.
— Слушай! — она схватила меня за руку. — Чувствуешь запах?
— Нет.
— Пахнет гарью!
— Ничего я не чувствую.
— Иди сюда!
Она подтолкнула меня к краю дверцы, и я сразу учуял легкий запах гари, который проник в щель — в полпальца шириной — между дверцей и крышей.
Мы спустились со ступенек и стоя застыли в потемках.
— Видно, дым из трубы стелется книзу, и его отнесло на взгорок, — сказал я.
— А этот треск?.
— Не знаю, может, хозяин задумал жечь старые доски, толь или еще какой материал, который при горении дает едкий дым.
— Зачем бы ему затевать это сегодня…
Тут мы услышали выстрелы. Сперва два — один за другим, — затем еще один, и потом уже началась пальба. Герда вскрикнула, она протянула руку к моей груди, мы кинулись друг к другу, я обнял ее за плечи и оттащил от дверцы к стене закута. Мы замерли, я знал, что у нее в мыслях, и все время крепко прижимал ее к себе, и скоро уже слышался только треск и вой, словно где-то бушевало ненастье.
— Дом горит, — прошептала она, — а что означают выстрелы?
— Может, это взорвались балки, — сказал я, — бывает, балки взрываются, когда сильный жар.
— Нет, — сказала Герда, высвобождаясь из моих объятий, — это стреляли из винтовок. Что же нам теперь делать?
— А ничего, — сказал я и протянул руку, чтобы снова привлечь к себе Герду. Не найдя ее, я отдернул руку и стоял не шевелясь, затаив дыхание, пока в потемках не раздался стон ужаса, и тогда я пошел на этот стон и наткнулся на Герду и подбородком ударился о ее лоб.
— Тихо, — сказал я и крепко обнял ее, — стой спокойно.
Сердце ее бешено колотилось, я чувствовал его биение сквозь две куртки — ее отца и мою, — и тут только я понял, насколько легче вдвоем бороться со страхом. Мы долго стояли так, тесно прижавшись друг к другу.
— Брось, — сказал я, — может, ничего и не случилось.
Мы вернулись в свой закут и сели. Выстрелов больше не было. Мы все прислушивались, не раздадутся ли голоса, крики, звуки команды, но теперь мы слышали лишь приглушенный шелест, да еще раз-другой вой, какой бывает, когда запускают ракету.
6
Мы уже доели все, что дала нам хозяйка, и свеча почти совсем догорела. Герда завернулась в шерстяное одеяло, но проку от этого не было; она стучала зубами и жаловалась, что отмерзают пальцы ног. Я снял с нее башмаки — и долго растирал ей ступни, но вскоре ее снова стала пробирать дрожь. Сначала я спрятал ее ноги под кожаную куртку, отогревая их теплом своего тела; потом мы по очереди прогуливались по земляному полу: в погребе было слишком тесно, чтобы гулять вдвоем.
Мы вырыли в земле пять ямок и, стараясь убить время, закатывали туда картофелины, мы пробовали также заманить крысу хлебной коркой, но в конце концов снова уселись, безучастные ко всему, Герда на мешках, я на ящике, и, экономя свечку, загасили свет; в погребе стояла могильная тишина, и кругом была одна звенящая пустота, только Герда иногда стучала зубами.
Сотни раз я подходил к дверце, но всякий раз Герда качала головой.
— Я не намерен здесь торчать, пока не зарасту плесенью, — говорил я.
— Хозяин придет непременно, — твердила Герда.
И снова мы стали прогуливаться взад-вперед и скоро протоптали в земляном полу тропинку и две круглые площадки на ее концах — там, где мы поворачивали назад.
— Смотри!
Мы только что снова зажгли свечу и сидели, неотрывно глядя на крохотное алчное пламя, когда Герда вдруг заметила это.
— Что там?
Она протянула руку, и теперь я тоже увидел, что с дверцы начала осыпаться земля — тонкой струйкой, словно в песочных часах, — и мы услышали, как кто-то возится там, у взгорка. Я задул свечу, мы вскочили и стали по обе стороны дверцы.
— Кто-то сбрасывает дерн, — прошептал я.
Но тут послышался и другой звук, похожий на детский плач, и вот дверца распахнулась, и в проеме показалось незнакомое лицо.
Было темно, но между верхушками деревьев на той стороне долины уже виднелся серп нарождающейся луны.
Я взял спички, мы выбрались наружу и сразу поняли, что здесь произошло. Дом и коровник сгорели. Нас окутал дым, стлавшийся над двором, за остовами стен еще тлел огонь и слышалось глухое шипение, словно кто-то лил воду на раскаленную золу.
Только теперь мы увидели мальчика. Это был Хокон, сын хозяина. Все лицо его было в саже, брови и волосы опалены. Он стоял у взгорка и, отгребая пласты дерна, беззвучно плакал. Не поднимая головы, он в промежутках между всхлипами делал свою работу и не замечал щенка, который, воображая, будто с ним играют, бегал взад-вперед, волоча в зубах дерн.
Здесь же был мужчина — крепко сбитый темноволосый парень лет тридцати. Он ничего не стал нам объяснять, просто сделал знак идти за ним. Почувствован в нем какую-то глухую неприязнь, я ни о чем не спросил. Мы побрели за ним к опушке леса и скоро вошли в гущу деревьев. Проходя мимо усадьбы, я обернулся: за стеной коровника лежали четыре коровы и лошадь.
Мы шли по тропинке, которая вела на север вдоль той же сосновой поляны, с которой мы спустились много часов назад, но парень по-прежнему хранил молчание. Мальчик с собакой шли позади. Мы шагали так минут десять и подошли к месту, где тропинка пересекала проселок.
— Мартин!
Это мальчик глухо окликнул парня, шедшего впереди нас, тот остановился и обернулся назад.
— Верно, — сказал он, — незачем тебе дальше идти с нами. Дверь в сенях открыта. Пройдешь в мою комнату и ляжешь на диван.
Мальчик свистнул собаке и стал спускаться с ней по проселку. Один только раз он оглянулся, я решил, что он хочет помахать нам на прощание, и в ответ поднял руку, но он даже не взглянул на нас, а только печально кивнул тому парню. И когда мальчик скрылся внизу за поворотом, я услышал, как он, всхлипывая, успокаивал пса.
— Что случилось? — спросил я.
Парень не ответил, только кивнул и продолжал шагать по тропинке на север. Но я стал догадываться кое о чем и, догнав его, потянул за рукав.
— Что случилось? Неужели сожгли усадьбу? И застрелили лошадь и четырех коров?
И снова он не ответил, просто отдернул руку, и снова я уловил в нем ту же глухую неприязнь.
Мы шли еще минут пятнадцать или, может, тридцать, и, когда он остановился под деревьями на пригорке, высоко в небе на юго-востоке уже сияла луна: дорога внизу просматривалась на несколько сот метров, Мартин плашмя растянулся в кустах и поманил нас к себе. Я залег рядом с ним, а справа от меня была Герда, я уже хотел повторить свой вопрос, когда он заговорил.
— Да, — сказал он, — немцы нагрянули после обеда, но вы, надо думать, ничего не слыхали.
— Мы почувствовали запах гари, — ответил я, — и слышали треск пламени и стрельбу. Но что нам было делать? Не выходить же из погреба!
Он покачал головой.
— Хорошо, что вы не вышли. А не то они спалили бы еще и другие усадьбы.
В голосе его звучала горечь, он срывал и бросал на землю стебли черники. Я глядел на увядшие стебли, на груду, выросшую перед нами, и мне очень хотелось защититься от невысказанного упрека, и я подумал, что, если бы Крошка Левос не взбунтовался, все давно уже было бы кончено и ничего больше бы не случилось, и я понял, что глубоко благодарен ему, и радовался, что отдал ему горбушку тогда, в камере, когда мы лежали и ждали, что вот-вот за нами придут. И вдруг осознал, что рядом со мной была Герда, живая, и я увидел свои пальцы и несколько свежих листьев среди пожухлых, и я уже знал, что сейчас я скажу неправду, и все равно я должен был это сказать, чтобы хоть как-то умерить свою вину: