На площади перед гостиницей всю ночь грызлись собаки. Грызлись и выли. На рассвете начали подъезжать машины с товаром. Это был базар. Еще там стояли снятые с колес железнодорожные вагоны. Они служили складами и магазинами. С шестого этажа открывалась панорама безудержного изобилия. Все сверкало и переливалось на солнце. Полиэтилен, пластик, целлофан, стекло и металл. Огурцы и помидоры. Арбузы и дыни. Чуть позже я спустился вниз и, подойдя поближе, увидел, что у них есть все жизненно необходимое. Брючные ремни и золотистая кукуруза, банки для маринования и бочки для квашения. Музыка не умолкала. Женщины сидели над товаром неподвижно, сложив руки под передником. Словно у себя дома или на лавочке у калитки. Я заметил, что там вообще было мало жестов и много ожидания.
Хозяин синего «рено» не желал ехать за двадцать евро. Он сказал, что дороги плохие и машины ломаются. Требовал тридцать плюс бензин. Одет он тоже был во все синее, аккуратный.
Следующим стоял старый «жигуленок». Такой старый, что цвет я не запомнил. Водитель был крупный, толстый и о своем внешнем виде не слишком беспокоился. Сказал, что готов ехать и что зовут его Миша. Ему было около пятидесяти. Мы выехали из Кагула. Дорога плавно поднималась на холмы, вокруг лежали виноградники и кукурузные поля. Деревни начинались внезапно и кончались точно ножом отрезанные. Миша говорил, что жизнь стала совсем плохая. Поминал Сталина, хоть и не мог его помнить. Сталин заслуживал доброго слова, потому что расстреливал воров. Так утверждал Миша. Он полагал, что проблема сегодняшней Молдавии — воровство, ибо Молдавия целиком и полностью украдена у простого человека. При советской власти, когда все было общим и ничьим, проблема кражи не стояла. Как и все прочее, она была общим достоянием. Крали все, но никто ничего не терял. Сегодня крадут только самые богатые и очень следят, чтобы этого не делали бедные, потому что изобрели собственность. Ее изобрели во вред обычному человеку, у которого ничего нет. Так считал Миша — он говорил по-русски.
Я хотел поехать в Комрат, столицу Гагаузии. Кто такие гагаузы, не совсем ясно. В Молдавии их двести тысяч. Язык гагаузов относится к тюркской группе, они исповедуют православие, в район Комрат прибыли из Добруджи, когда Россия в 1812-м захватила Молдавию и, заметая следы, переименовала ее в Бессарабию. Возможно, это болгаризованные турки или отуреченные болгары, никто не знает. Как почти никто не знает об их существовании. И вот я отправился в Комрат по шоссе, пустому, как взлетная полоса.
Описать Комрат трудно, поскольку его трудно разглядеть. Едешь через едва различимый город. Есть дома, есть улицы, но все это лишь наметки, кое-как слепленная временность. Печаль материи, что застыла на полпути к цели, ослабла, не успев сформироваться. Памятник Ленину был выкрашен золотой краской. По центральной улице двигалась похоронная процессия. Открытый гроб стоял в кузове фургона. Рядом на стуле сидела старуха в черном. Было жарко. Над лицом покойника роем носились мухи. Женщина отгоняла их зеленой веткой. Движения ее были медленные, монотонные. Смотрелось это странно, потому что они ехали в полной тишине сквозь грохот повседневности, мимо прилавков с хлебом и овощами, среди велосипедов, повозок и машин. Протискивались против течения обыденной жизни.
Перед музеем Гагаузии стоял памятник героям-афганцам. Молодой парень с автоматом, выкрашенным серебрянкой. Я хотел посмотреть, а там, внутри, словно только того и ждали. Заведующая и две женщины. Начальница взяла деревянную указку и принялась рассказывать о великом переселении народов из глубин Азии. Она постукивала палочкой по картам, и получалось, что гагаузы — все-таки турки, которые вместо того, чтобы занять южное побережье Черного моря, забрели на север. Мы переходили из зала в зал, повинуясь течению времени. В какой-то момент из боковой двери вышел старичок и сказал, что он член Союза художников и скульпторов Гагаузии. Он родился в 1935 году в деревне Святкова Белька, километрах в пятнадцати от того места, где я живу. Звали его Анджей Копча.
Миша все время плутал. Отдалившись на пятьдесят километров от родных краев, он заблудился. Я показывал ему карту. Миша боялся дорог, по которым никогда не ездил. Они были обозначены на карте, но он не верил в их существование. «Там живут только турки, не стоит…» «Там одни болгары…» Он не хотел выходить из машины, не хотел кофе, не хотел обедать. Он не мог взять в толк, как можно столь бессмысленно тратить время и деньги, как можно приехать сюда без определенной цели. Разве это цель для здравомыслящего человека — деревня Альбота де Сус? Или деревня Софиевка? Так что Миша из машины не вылезал. Он смотрел на расползшийся по зеленому пейзажу серый постсоветский лишай, я смотрел на него, и мы ничего друг в друге не понимали. Он тосковал по минувшему и ненавидел его останки. «Я советский человек», — заявил он в то утро. А ведь ничто другое не могло остаться, поскольку ничего другого не было и раньше. Убожество и печаль временно слепленной материи просто делали свое дело. Пожирали реальность. Все это пространство казалось бесхозным. По пустой дороге ехал трактор с прицепом, и мужчина сбрасывал вилами только что скошенную зелень. По паре охапок перед каждым двором. Трудно сказать, была ли это своего рода милостыня или законная доля.
В Баурчи мы прибыли в сумерках. Миша взял деньги и уехал. В Баурчи живут одни гагаузы. Нам нужна была Елена. Мы познакомились два дня назад в автобусе в Кагул. У нее рыжие волосы, робкая и красивая улыбка. Елена сказала, что работает в Стамбуле, но сейчас приехала домой, навестить детей. Она пригласила нас в гости, и теперь мы искали ее в огромной десятитысячной деревне, раскинувшейся на пологих холмах в центре безлесной возвышенности. «Это та, у которой было двое мужей, второй турок», — так говорили в деревне, и в конце концов мы отыскали нужный дом. Он стоял в длинном ряду себе подобных. Мы вошли и оказались в тенистом дворике, небольшом, прикрытом вьющейся лозой. Елена снова улыбалась. Вокруг стояли дети. Вышел ее отец. Все смутились. «Вот так мы и живем», — повторяла она. Елена хотела показать все сразу. Мы пошли в сад. Рассматривали овощи, рассматривали виноград… Вот капуста, вот помидоры, вот огурцы, повторяли хозяева. Мы ведь прибыли издалека и могли ничего этого не знать. Мы рассматривали тощего рыжего теленка, стоявшего на короткой цепочке по ляжки в навозе. Свиньи сидели где-то в темноте, так что мы только ощутили запах. Все было скучено, стеснено, плотно лепилось одно к другому. «Земли мало дали», — объяснила Елена.
Постелили нам в самой большой комнате. Она была заставлена всевозможными вещицами. Стеклянные, пластмассовые, фарфоровые, металлические фигурки, статуэтки, украшения, сувениры, коврики, всякая невинная фигня, бледные танцовщицы и дешевые часы, стеклянные шарики, красота без изысков, без претензий, музей безделиц, восточное изобилие, оргия бренности и мечты, материализовавшийся сон. Мне вспомнились дома моих деревенских теток и бабок, но они являли собой лишь бледный отсвет комнаты в Баурчи.
Утром нам показывали деревню. Все вместе. Елена, дети, ее отец, ее сестра, шурин Илья, посмотревший мир, — он служил в ГДР и работал на московской стройке. Фронтон дома культуры украшала мозаика в народно-социалистическом стиле. Бетонный бюст Ленина стоял на двухметровом цоколе. «Самый лучший человек», — сказала Елена и улыбнулась своей улыбкой. Тогда до меня дошло, что больше у них тут ничего нет, что память Баурчи исчисляется несколькими десятилетиями, а раньше просто ничего не было. Осел вез тележку. Погонял ребенок. Внутри, в бездонных пустых недрах дома культуры, грохотала мертвая музыка. Мы нашли источник звука. Бледная восемнадцатилетняя девушка копировала движения и жесты, увиденные на телеэкране. Музыка звучала из магнитофона, а она пела механическим голосом, забывшись в печальном нервозном танце. На завтрак в то утро нам подали местный деликатес — вареную свиную кожу. «Раньше кино привозили», — сказала Елена. Под деревом сидела старуха в черном. Рядом стоял мешок с подсолнечными семечками. На ветке висели ржавые весы. Женщина сидела прямо, неподвижно, сложив руки под передником. На улице на железных воротах мы увидели эмблемы Московской олимпиады: стилизованная высотка, увенчанная красной звездой. Они были сделаны из проволоки, приварены и покрашены. На каждом втором-третьем доме.
Баурчи — вот истинный финал Революции. Так нам казалось. Здесь не осталось ничего полезного, ничего ценного. Семьдесят лет псу под хвост. Карикатурный монумент злодея перед пустым зданием, в котором грохочет отчаянная имитация музыки гнилого Запада. Только ослиная повозка казалась осмысленной и реальной. Честно говоря, я был беспомощен. Люди ведь знают, что для них хорошо, и сердца их не лгут, когда тоскуют. Что-то тут не сходилось, что-то было не так. Я чувствовал себя чужаком и идиотом в мире, понять который не умел.
Новое здание в Баурчи было только одно, зато очень большое. Может, даже больше дома культуры. Кремовые стены, большие окна, красная крыша, простота, функциональность, и вообще он как-то вызывающе светлел на фоне утомленного деревенского пейзажа. Нечто подобное можно увидеть в американских фильмах — герои вступают там в брак. «Это протестанты», — объяснила Елена. Я спросил, велик ли приход, но она не знала. Знала только, что прозелиты «ничего не делают и непонятно, откуда у них столько денег». Внутри светлые сосновые лавки, сосновый алтарь и немного похоже на «ИКЕА». Потом я увидел дом одного из прихожан. Он ничем не отличался от остальных, только во дворе стоял подержанный японский внедорожник. «В Кишинев ездит», — сказала Елена, и в ее словах прозвучал упрек.
В тот вечер мы тоже отправились в столицу. До автобусной остановки было десять километров. Отвез нас Илья на своем «жигуленке». С утра мы пили то пиво, то вино, но Илью все это не смущало. В Кишинев так в Кишинев — пожалуйста! Если автобус не приедет. Так он говорил. Невысокий, жилистый, бесстрашный — еще бы, ведь он повидал на своем веку и Дрезден, и Москву. Но автобус пришел, и мы крепко обнялись на запыленной дороге в Конгаз. Обещали друг другу, что обязательно встретимся вновь. Это были замечательные люди. Они сказали: «Вот так мы и живем», раскрыли перед нам