На пути в Бабадаг — страница 26 из 46

были все же на главной улице Абауйсанто, там, где слева голубой дом, справа — собор, а чуть поодаль стоит желтое здание с оконными нишами и зеленой калиткой в низкой стене. Там росло несколько верб. Но это случилось, вероятно, когда мы уже возвращались, в самый Новый год. Именно там, в безлюдном городке, на пустой поперечной улице, выходящей на ветреную долину, которую замыкал массив горы Сокойя, мы зашли в бар — хотели спустить оставшиеся форинты, а там царил сигаретный дым пополам с гамом, и люди совершали недвижное празднество — сидя, с помощью громких голосов, медленных жестов и сверкающих глаз. Эта затянутая клубами дыма картина была такой, словно на улицах действовал приказ соблюдать абсолютную тишину и только на эту темную комнату он не распространялся. Да, мне казалось, что за столами сидят все до единого жители, что они покинули свои дома, чтобы обсудить какие-то важные судьбоносные планы, точно приближался враг или грозила эпидемия и одиночество делалось невыносимо, почему они и собирались здесь, словно цыплята или стая птиц. Но в конце концов сигаретный полумрак немного развеялся, и я увидел нескольких цыган в черных кожаных куртках и двух цыганок, перекрашенных в блондинок.

Но это было на следующий день, когда мы уже возвращались. А сейчас мы блуждали в поисках ночлега в паутине дорог, тормозить не хотелось, так что голубые таблички с названиями мест мы прочитывали мельком и столь блаженно изумляясь венгерскому языку, что путешествие ускользало от географии и следом за сказкой или легендой уходило в детство, где звуки и музыка слов берут верх над их смыслом.

Остановились мы, кажется, в Холлохазе. Посыпанный гравием дворик окружали длинные одноэтажные дома с аркадами. Ни о чем не спрашивая, нам дали комнату. Шли приготовления к завтрашнему дню: запахи из кухни, звяканье посуды, гирлянды, серпантины и воздушные шарики, развешанные в зале, в котором обычно кормили гостей этого то ли кемпинга, то ли отеля. Мы оставили вещи и поехали дальше. На деревенских площадях росли ели. На ветвях покачивались картонные ангелы и звезды. Они размокали и раскисали. Это было год назад и теперь я уже не в состоянии отличить Токай от Хидашнемети, Шарошпатак от Палхаза. Мне запомнились коричневые крыши Мада по правую руку от шоссе. Они выглядели, как глиняные руины на склоне желтого холма. Сверкающие, пропитанные водой и голые, потому что там не было деревьев, только мертвые виноградники с рядами деревянных крестовин, тянувшимися в такт подъемам, бесконечными. Но Мад был уже на следующий день, а тогда мы поехали, кажется, в Микохазе, чтобы обнаружить неподалеку от деревни этот одинокий бар, похожий на табор. В тумане, в опускающихся сумерках тлели угли и пахло дымом. Под навесом мужчины раздували огонь под большими железными решетками. Женщины что-то раскладывали на столах. У всех был такой вид, словно они только что спустились с гор или вышли из болот. Грязные, в охотничьих костюмах, напоминающих армейскую форму. Не хватало только лошадей, тихого ржания в темноте, позвякивания удил да стука подков. Они пили «палинку». Я чувствовал ее аромат, смешивавшийся с запахом древесного угля и печеного мяса. Позади кафе были заболоченный пруд и бардак деревенского хозяйства, клетки для уток, солома, зеленая топь и проволочные заборы, а дальше уже только тьма, но где-то там, в глубине пейзажа, я ощущал присутствие мокрого тела горы.

Мы зашли в деревянную комнату, собираясь поесть гуляша и выпить красного вина. За столами сидели люди в толстых свитерах и тяжелых ботинках. Никто не обращал на нас внимания. Возможно, на этом залитом дождем краю света среди зимы иностранцы были в порядке вещей.

Теперь, год спустя, я смотрю на словацкую карту Земплина и вижу, что был прав насчет этих болот и горы. Сразу за баром, за утиным прудом, протекал ручей Божва, дальше тянулись топи, а еще дальше, уже в полной тьме, громоздился хребет Ритка-хедь. Собственно, эти сведения мне ни к чему, но я накапливаю их, чтобы чем-нибудь заполнить пространство, чтобы каждый раз начинать все сызнова, повторять, сочинять неустанный пролог к тому, что было, ибо это единственный способ хоть на мгновение оживить минувшее и умершее, в тщетной надежде, что память проскользнет в какую-то незримую щель и приоткроет крышку небытия. И я повторяю эту безнадежную мантру названий и пейзажей, потому что пространство умирает медленнее меня и являет собой своего рода бессмертие, я бормочу эту географическую молитву, топографический «Отче наш», твержу картографическую литанию, чтобы эта ярмарка чудес, это чертово колесо, этот калейдоскоп хоть на мгновение замер, остановился — и я внутри него тоже.

А потом были Шаторальяхелей и ночь, напоминавшая блестящую атласную подкладку. На улице Кошута колыхались занавеси дождя. Мы искали банкомат или хоть что-нибудь, что еще не закрылось, но за окнами магазинов видели только кассирш, подсчитывавших выручку, убиравших, мывших полы, и мужчин, которые болтали на пороге, провожая последних клиентов.

Впервые я был здесь четыре года назад, в июле. Я едва успел бросить взгляд на имперско-королевскую охру и желтизну фасадов. Мы промчались по тенистому туннелю главной улицы, и город пропал так же внезапно, как начался. Справа карабкались вверх виноградники, слева время от времени посверкивал Бодрог. Шоссе номер 37 рассекало пейзаж пополам. Восток — болотистая темная зелень Бодрогкез, на западе поднималась цепь холмов, где царил сухой нагорный зной и из-под вулканической почвы повсюду торчали, точно фрагменты древнего позвоночника, хребты известковых скал. Именно тут брала начало Паннонская низменность, протянувшаяся до самого Белграда. Именно тут ее северная оконечность почти касалась Карпат, а западный край нежно терся о Венгерское Среднегорье, как раз о Земплин, потом Буковые горы и массив Матра. Плоское размокшее пространство в развилке Тисы и Бодрога заросло тополиными рощами, и лишь остатки подлинной Пушты к западу от Дебречина могли равняться с меланхолией этих краев. Повсюду ощущается присутствие воды, а губчатая и тяжелая земля прогибается под грузом небес. Деревни напоминают желтые каменные острова. Мир слипается с горизонтом, и издалека все принимает горизонтальную форму. С шоссе, ведущего через Тисачермель и Надьхомок, видны горы за Шарошпатаком. Они вырастают внезапно, без предупреждения, без вступления, точно пирамиды в пустыне, и форма их столь же совершенна и геометрична. Но Шарошпатак был в другой раз. А сейчас мы смотрели на дождь и на пустевшее, закрывавшееся на ночь Шарораляуйхель. Шарораляуйхель означает «палатка, разбитая на новом месте».

Дельта

Когда я вернулся, мне стала сниться вода. Самые разные места, сплошь состоящие из воды. Они вполне конкретны — Лондон, Болгария или ГДР, но всегда погружены в бурные волны. Я с этим примирился, ведь последнее путешествие было, по сути, сном. Семиградье, Валахию, Добруджу, Дельту и Молдавию переполнял зной, и теперь я не поручусь, отражают ли мои воспоминания то, что там осталось и существует уже без моего участия. Я обшариваю карманы и рюкзак в поисках доказательств, но найденные предметы напоминают театральные реквизиты: купюры в тысячу леев с Михаилом Эминеску,[63] который умер совсем как Ницше — от безумия и сифилиса. На них ничего не купишь, они в радость разве что цыганятам. Те собирают портреты национального певца, а потом бегут в лавочку, чтобы обменять их на конфеты и жевательную резинку. Так было в Рикише, в Якобени и в Роандоле. А на пятитысячных купюрах — Лучиан Блага,[64] который написал: «Петухи Апокалипсиса все еще кричат, все еще кричат в румынских селах». Десятитысячные банкноты украшает изображение Николае Йорги,[65] убитого Железной гвардией, хотя он был — по словам Элиаде — «истинным певцом румынского духа». Я повидал их всех в толстых пачках, перевязанных бечевкой. Так было в Клуже, где в восемь утра на улице Дьёрдя Дожи остановился фургон, из которого и вышел мужчина в комбинезоне, увешанный пачками денег, словно Дед Мороз подарками. Так было в банке Сигишоару, где на стойке лежали перевязанные шпагатом стопки мелких купюр и никто ими не интересовался, потому что, как объяснял мне охранник, закон запрещает иностранцам продавать западную валюту. Он извиняюще разводил руками и вполголоса советовал: «Black market… black market…»[66]

Теперь я вынимаю из кармана портреты великих людей разглаживаю и удивляюсь, что они не исчезли, не растворились в воздухе, когда на обратном пути в четыре утра я пересекал границу в Куртичи. Небо синело над пустынным вокзалом. Пограничники и таможенники прочесывали будапештский состав, с которого я только что сошел, чтобы пересесть на поезд до Кошице. В окно я видел, как они потрошат багаж англичан, севших в Сигишоару. Моя совесть была чиста, и я спокойно потягивал «палинкуде бихор». Наконец люди в форме вышли, и поезд должен был вот-вот тронуться, когда из него выскочила девушка с рюкзаком. Глаза у нее были безумные, волосы развевались. От страха ли, от ярости — этого я никогда не узнаю. Во всяком случае, она была из той группы иностранцев. Девушка пробежала перрон наискосок и скрылась в здании вокзала. Никто ее не преследовал. Поезд ушел. Вскоре должен был появиться мой, вместе с серебряным заревом рассвета, занимающимся где-то за Бихорскими горами.

В купе и коридоре было пусто. Я мог спокойно смотреть в любое окно. Вдоль состава каждые несколько десятков шагов стояли солдаты. У них были мальчишеские лица и разномастная полевая форма: штаны чересчур короткие, оттенок гимнастерок немного другой; тот, что стоял ближе, был обут в гражданские черные ботинки с массивными пряжками. Казалось, их внезапно разбудили, взяли. Безоружные, неподпоясанные, они дрожали на утреннем холоде. Смотрели куда-то вдаль, словно стараясь не замечать поезд, не встретиться с кем-нибудь глазами.