альцах дешевой папиросой, на ухабистой дороге меж красивых старых деревянных домов, по прихоти истории уцелевших, хотя их жители вовсе не так уж сильно этого желали. И я промолчал. Слушал про ностальгию по диктатору. Власть имеет обыкновение являться нам в конкретном воплощении, и этот реальный облик стоит за гранью добра и зла. Все мы — осиротевшие дети какого-нибудь императора или диктатора. Я угостил собеседника «Собески супер лайт». Солнце поднималось над зеленой линией холмов, а я чувствовал, что моя свобода передвижения, приезда, и отъезда ни хрена тут не значит и ничего не стоит.
Мы распрощались, и я отправился за ведром — набрать воды из колодца.
Ночь, идет дождь, и я в который раз вспоминаю все это. Адам Бодор и Синистра прозрачной пленкой накладываются на реальные Марамуреш и Буковину, и то, и другое покрывается сквозистой и живой материей моих мыслей, моей любви и моего страха. Просто Синистра не дает мне уснуть. На полке бок о бок стоят «История Украины», «История Болгарии», «История Венгрии», множество более мелких и совсем крохотных историй, а также «История Словакии» и «Румыны» Элиаде, но толку от них никакого. Я читаю все это перед сном и в конце концов засыпаю, но еще ни разу мне не приснился ни Янош Хуньяди,[5] ни император Фердинанд, ни Василе Николае Урсу по прозвищу Хория,[6] ни Влад III Дракула, ни ксендз Глинка,[7] ни Тарас Шевченко. В лучшем случае снится весьма загадочная зона Синистра. Какие-то мундиры несуществующих армий и древние войны, в которых никто не погибает по-настоящему. Снятся белые известковые руины и усатые стражи границ, по пересечении которых меняется все и одновременно не меняется ничего. Мне снятся купюры с портретами героев на одной стороне и пейзажами романтических захолустий — на другой. И монеты мне тоже снятся. И пачки из-под сигарет, каких я никогда не курил. Мне снятся бензоколонки на равнинах — непременно похожие на ту, в пригороде Словенски-Нове-Место, — и снится «Ред Булл» с надписью: «… specialne vyvinuty pre obdobie zvysenej psychickej alebo fyzyckej namahy».[8] Мне снятся полусгнившие вышки пограничников на пустырях и велосипедисты, передвигающиеся на ржавых велосипедах по холмистому пейзажу, от одной местности, название которой можно произнести по меньшей мере на трех языках, к другой, мне снятся конные упряжки и люди, и еда, и гибриды ландшафтов, и все прочее.
Да, дождь поливает все это места, поливает Марамуреш, сны, Синистру, поливает Спишске Подградье в тот день, пятницу 21 июля, когда мы остановились на грязной парковке на берегу Моргечанки. Одноэтажные здания тянулись вдоль одной-единственной улицы. Мы пошли вперед по узкому тротуару. Обнаружили желтую синагогу. Ее фронтон венчали четыре круглых медных купола. Сводчатые окна были черными и мертвыми. Казалось, они позаимствованы у какой-нибудь фабрики девятнадцатого века. В просвете между храмом и домами виднелись холмы и далекие башни Спишской Капитулы. Высоко над городком белели руины замка. Он был таким большим и светлым, что походил на некий метеорологический казус, угловатое нагромождение кучевых облаков или мираж, принесенный из давно канувшей в Лету страны. Проехала машина, потом еще одна. И все стихло. Серый зад «шкоды» исчезал в зеленой тени деревьев, словно во времени. Машина мчалась по туннелю, прорубленному в неподвижности. Шоссе пробивало себе путь сквозь городок, как сквозь гору, через глубинные чужие территории, милостиво давшие разрешение на транзит. Из невысокого углового дома вышла толстая смуглая женщина, выплеснула мыльную воду на асфальт и смыла все следы автомобилей. Сделав еще несколько шагов, я разглядел в низком открытом окне интерьер большой комнаты. Неоконченный ремонт. Через середину помещения тянулась свежая кирпичная кладка. Где-то в глубине дома мурлыкал телевизор. Голубые отсветы загорались и гасли в полумраке. Рядом с недостроенной стеной стоял бильярдный стол. Несколько шаров замерло посреди игры. Было слишком темно, и я не мог разглядеть их цвета. Только ощущал запах мокрой извести и гнили. Где-то за стеной, за темнотой, за бормотанием телевизора слышались возбужденные мужские голоса. Потом я увидел собеседников в узком просвете между домами. Мужчины спорили, стоя над перевернутой коляской. Один вращал обод колеса со спицами, другой качал головой и жестами показывал, что, мол, рухлядь, ничего не выйдет, надо делать заново. Они были смуглые, коренастые и живые, словно их тел не коснулась эта всеобщая неподвижность, словно они пребывали в ином пространстве, невесомом. Вероятно, так оно и было. Эти люди жили в бывшем еврейском квартале, на окраине словацкого городка, у подножия венгерского замка, и, чтобы существовать, чтобы не сгинуть, были вынуждены установить собственные законы, особую теорию относительности, правила гравитации, что удерживали их на поверхности земли и не давали затеряться в пустоте космоса, бездне забвения.
Мы вернулись к машине и двинулись дальше. Толстая женщина снова вышла из своего дома с тазом, наполненным мыльной воды. Моргечанка текла внизу справа. Слева вздымались скалы Древеника. За городом, на вырубленных в склоне террасах, стояли их дома. Уже не чужие. Не старые, кем-то брошенные, а их собственные. Они напоминали детские рисунки — такие же незатейливые, маленькие и хрупкие. Они походили на идеи, едва начавшие воплощаться. Сооруженные из слегка окоренных сосновых кругляшей, по сути жердей, толщиной с мужскую руку, и покрытые двускатными смолистыми крышами. Столь незатейливые, что в них можно было разве что сидеть и пережидать время между двумя событиями. Они прилегали друг к другу, поднимались и громоздились, точно деревянное пуэбло. Из тонких труб тянуло смолистым дымом. Хаос двориков, склад старья, живая, спутанная материя изношенных, мертвых на вид вещей покрывала землю, как постиндустриальная растительность. Невозможно было понять, это первый их день здесь или последний. Внизу, у тенистой дороги, играли дети. Взрослые стояли и обсуждали свои дела, а может, чужаков, наведывающихся сюда время от времени. Здесь все принадлежало им. Я и не предполагал, что пространством можно столь однозначно и бесповоротно завладеть, не нанося ему при этом ущерба. Чуть дальше, совсем одна, стояла девушка в красном платье. Кажется, очень красивая. Она смотрела куда-то вбок, в сторону, где ничего не происходило. Я видел ее мгновение, а потом красный огонек померк в зеркальце заднего вида.
Решинари
«…Грязные и безмятежные, мы должны были бы держаться общества животных, прозябать подле них в течение еще нескольких тысячелетий, вдыхать запах хлева, а не лабораторий, умирать от болезней, а не от лекарств, вращаться вокруг пустоты и тихо в нее погружаться».[9]
Целый день дул южный ветер. Под синей эмалью неба сухой свет очерчивал вокруг предметов черные контуры. В такие дни мир отчетлив, будто вырезанный из бумаги силуэт. Невозможно смотреть в одну точку — слепнешь. Воздух приносит свет, к которому мы здесь не привыкли. Африканское, средиземноморское сияние переливается через карпатский хребет и обрушивается на деревню. Пейзаж гол и прозрачен. Среди безлиственных ветвей видны покинутые птичьи гнезда. Высоко по кромке порыжевших лугов движется стадо коров. Оно вот-вот исчезнет в лесу. Там тихо, темно и стелется зеленая ежевика. Звери отступают на несколько тысяч лет назад, покидают наше общество и вновь становятся собой до тех пор, пока спустя день-другой кто-нибудь их не найдет и не пригонит обратно.
«…Мы должны были бы держаться общества животных, прозябать подле них…». Я прочитал эту фразу в июле. А в августе поехал на поиски родной деревни Эмиля Чорана. Я никогда не признавал, что мысль абстрактна, и мне необходимо было отправиться в Решинари. Через Горганы, через украинскую и румынскую Буковину, через Клуж и Сибиу я добрался до южной оконечности Семиградья. Сразу за околицей вырастали Карпаты. Буквально. Шагаешь по плоской земле — и вдруг начинаешь карабкаться по козьим тропам, каждые несколько десятков шагов останавливаясь и переводя дыхание. На севере в сизой мгле лежала Трансильвания. Нагретые луга на кручах над Решинари пахли коровьим навозом. Дождя не было уже много дней, и земля отдавала накопившиеся запахи.
В один из вечеров мы увидели, как скот возвращается с пастбищ. По шоссе от Палтиниса в красных лучах солнца двигались сотни коров и коз. От стад исходили тепло и смрад. Седые коровы с раскидистыми рогами шли впереди. Хозяева стояли у открытых ворот и ждали. Все происходило в тишине — ни окриков, ни поторапливаний. То одно, то другое животное отделялось от стада и заходило в свой загон. Исчезало в полумраке тенистого дворика, и резные створки закрывались за ним, точь-в-точь как за человеком. Гигантские черные буйволы лоснились металлическим блеском. На один их шаг приходилось полтора коровьих. Было в них что-то жуткое и дьявольское. Влажные щетинистые морды ассоциировались с некоей экзотической и сладострастной мифологией. В самом конце мелкой трусцой семенили козы. Пестрые и подвижные. Козий дух витал над растянувшимся длинной полосой стадом. Асфальт блестел от коровьих брызг.
Это было Решинари, место, где родился и провел первые десять лет жизни Эмиль Чоран. Солнце вертикальными лучами освещало мощеные улочки, пастельные дома, красную чешую черепицы и извлекало на поверхность древнейшие запахи. Сначала я не понимал, что это, что витает в воздухе, чем пропитаны стены, тела прохожих и кузова старых машин. Лишь потом, спустя несколько дней, сообразил: это смесь звериных запахов. Из закрытых дворов тянуло свиным навозом. Земля между булыжниками столетиями хранила конскую мочу, струи запаха конюшен тянулись за бесконечными повозками, с полонии лился душный воздух пастбищ, по водосточным канавам сочилась навозная жижа из хлевов и коровников, а в реке я разглядел однажды разодранные кишки. Течение подхватило переливающееся красное пятно и потащило куда-то в сторону Сибиу. Горный ветер приносил пронзительный, резкий аромат овечьих кошар — смесь растоптанных семян, липкого жирного руна и высохших, словно каменных, зеленоватых горошин. И лишь изредка поднималась струйка елового дыма, нитка аромата луковой поджарки или бензиновое облачко выхлопных газов.