да подряд, явилась к нему Богородица, и Петр и Павел по обе стороны ее, и сказала ему: наш ты будешь, человече! — и выпустила из его тела водянку. Вы, верно, и не знаете, ваша светлость, что, будучи семи лет от роду, он упал с колокольни, которую строил на свои средства его отец, и матушка его уверена была, что отдал Богу душу, — и вдруг она видит, что он стоит себе внизу и смеется. Может, оттого и согласилась, чтоб он стал монахом, и дала ему большой медный крест, который он и по сей день носит на груди и никогда не снимает, как не снимает и котомки, что у него за спиной, — там у него Святые Евангелия, — чтобы всегда помнить о кресте, который нес наш Спаситель.
Пушкин посмотрел на спящего монаха. Голова его покоилась на старой кожаной котомке, а из-под странного тулупчика, прикрывавшего тело, выглядывал черный крест.
— А я, благодетель мой, в смирении и убогости и робости великой осмелюсь спросить, кто он, этот господин, что не слыхал об отце Серафиме?
Пушкин пристально взглянул на него и, увидев, что тот в страхе отпрянул, потянул его за руку и ласково погладил поверх ладони.
— Сожалею, очень сожалею, что никогда не слыхал я об этом святом человеке, — сказал он. — А зовут меня Александр Пушкин, я сочиняю стихи, порой танцую, порой записываю дела минувших дней.
— Надеюсь я, мой благодетель, что ваши стихи и ваши танцы, как и записи святых деяний, будут угодны Господу, подобно тому, как были Ему любезны сочинения царя Давида, мир его праху.
Пушкин смотрел на него с удивлением.
— Спасибо тебе, Пантелей.
И в тот вечер, доктор, он написал свое стихотворение «Пророк»:
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился…
Вы, доктор, знаете это стихотворение, ведь всякий русский ребенок его знает. Оно, правда, несколько отличалось оттого, которое было опубликовано в сентябре 1826 года, полтора года спустя, в «Московском вестнике». Там говорилось о камне, о котомке, о медном кресте. Вот что рассказал мне отец, доктор. Слушайте меня внимательно. Он сказал, что в то мгновенье можно было убедиться в том, кто предпочтительнее — Пушкин или Серафим. Можно сказать, что мой отец ответил на вопрос Бердяева еще до того, как тот его задал. Кто предпочтительнее — обратите внимание, не тот, у кого больше прав на существование. Отец сказал, что предпочтителен Пушкин, ибо он сумел разглядеть Святого Серафима, а тот не увидел Пушкина. А Пушкин, доктор, увидел Серафима, невзирая на то что тот был грязен и в отрепьях, невзирая на то что сам он искал и преследовал Зюльнару, невзирая на то что готов был из-за нее убить человека и готов был проиграть ее в карты и еще был готов из-за таких пустяков погибнуть на снегу, в лютый мороз. Только потому, что сумел разглядеть Серафима, — из-за этого взгляда, одного только своего взгляда, Пушкин превыше Серафима, сказал мой отец.
Дима Шпигель глядел на светящееся живое лицо Черниховского.
— Вы правы, надо ответить Модзелевичу. Нельзя, чтобы вскормленная в местечке ненависть к иноверцам царила в мире наших книг.
Черниховский все еще посматривал на него с недоверием, а Дима продолжал:
— А что касается его замечаний по поводу вашей «Илиады», если уж вы обратили внимание на такую малость, тут я сам отвечу этому негодяю. Вы же поэт, а не лингвист! Чего он хочет? Чтобы вы изобрели какое-нибудь темное словцо вместо греческого апоскудемайнэ? Совершенно непонятное слово с красивым звучанием? Чудовищный педант! Я ему покажу…
Широкая улыбка озарила лицо Черниховского.
— Дима! — воскликнул он. — Большой ты души человек!
— Почти камер-юнкерской, — заметила Кира.
Поэт пронзил ее долгим взглядом, слегка склонился к ней и едва тронул кончиками пальцев ее шею.
— Дима, — попросил он, — сходи, купи пачку сигарет для Киры. Ее пачка уже опустела.
Кира удивленно глянула на свои сигареты: пачка, полная еще каких-нибудь полчаса назад, была совершенно пуста. Она посмотрела на пепельницу, но там было только пять окурков.
«Греко-сербский мошенник», — подумала она.
Дима надел плащ.
— Я сейчас вернусь.
— Поскорей, — отозвался Черниховский.
Он обнял ее и поцеловал мочку ее левого уха. Руки его скользнули вниз. Он почувствовал ямочки, оставленные тесной резинкой, и слегка помассировал намятое место. Вышитая рубашка, французский язык, сигареты — и вот теперь… этот массаж! Да, Шандор Петефи, Адам Мицкевич. Он был национальным поэтом, ничуть не меньше, чем покойный лысеющий торговец[34]. У него было то, что англичане зовут «common touch». Она откликнулась на его объятия. Пусть будет так. Только еще спросила:
— Почему?
— Laissons leur voile a ces mysteres[35], — ответил Черниховский шепотом.
Шагах в двадцати от дома, позади места, где играли котята, позади миртовых кустов, известковой ямы и брошенных тачек, стоял Дима и смотрел на окно своей новой квартиры. С такого расстояния было что-то притягательное и вселяющее уверенность в широком проеме окна, в светло-зеленых ставнях, желтом абажуре, шторах, которые повесила его тетка. Да, человеку, живущему в такой квартире, и впрямь можно позавидовать. А кто живет там, если не он, Дима Шпигель, собственной персоной. Он еще постоял, поглядел на свое окно и пошел к киоску, некогда принадлежавшему его дяде, чтобы купить сигарет для Киры.
Дима вернулся через час, постоял, прислушиваясь, за дверью, пошаркал ногами, слегка пошумел, разок-другой подергал дверную ручку и только тогда вошел в комнату. Киры там не было. Черниховский сидел у окна, белый котенок лежал у него на коленях. Поэт что-то бормотал ему на ухо и почесывал мягкую спинку, а увидев Диму, сказал:
— Шуба! Душа поет, сердце ликует! Жаль, что гений эволюции не оставил нашему телу такую шубу. Что скажешь, Дима?
А на вопрос в Диминых глазах ответил:
— Ушла домой. Велела передать тебе спасибо и похвалила твою стряпню.
Лицо его было бледно, и Дима спросил:
— Все в порядке?
— Помнишь, что написано в начале Откровения Иоанна Богослова? Первенец из мертвых. Я — второй, воскресший из мертвых… Прав был старик Яковлев, что нет такой силы, как сила взгляда. Это была очень длинная зима… Зимой я всегда любил деревья — деревья надеются на весну. Проходит день, ночь, снег, солнце, дикие гуси, беличье дупло на обнаженном дереве, пчелиное гнездо поменьше беличьего, низкое небо, голые сучья — кто разберет их письмена? Человек думает: без листьев, должно быть, легче понять деревья, рощу. Но нет, это не так. Обнаженные кроны совершенно сбивают с толку, обманывают самый зоркий глаз. Лишь чудо свежей зелени возвращает понятные формы.
— Значит, все в порядке? — снова спросил Дима и протянул ему пачку сигарет.
— Спасибо, друг, от всего сердца спасибо, — ответил Черниховский и поцеловал руку изумленного Димы. — А теперь выпьем за Пушкина! Сто лет! Такой гибелью, в глупой дуэли, он хотя бы выдернул у смерти жало ее бессмысленности. Стрелу, скрывающую грусть. Только не у Александра Сергеевича!
Ловким движеньем он подал Диме фужеры и бутылку и попросил:
— Налей!
Еще прежде, чем Дима успел разлить водку, Черниховский одним глотком осушил свой фужер, зажмурил глаза, словно прислушиваясь, и тихо сказал:
— Пей, Дима, пей.
Дети СолнцаПер. В. Кукуй
Посвящается Менахему Пери
Мрачным декабрьским вечером преподаватель математики и астрономии Нахум Винницкий вошел в букинистическую лавку на улице Лилиенблюма. Он собирался раздобыть для заболевшей гриппом жены развлекательное чтиво. Лавка была тесной и темной. Поеживаясь от холода, он протискивался между полками, перебирал пыльные книги, перелистывал страницы скучных детективов. Не найдя ничего подходящего, он собрался было уходить, но тут заметил в глубине полки большущую книгу в рваном матерчатом переплете. На титульном листе значилось: Э. Пашаро. «Дети Солнца». Судя по эскизам, снимкам и таблицам, это было сочинение, описывающее Солнечную систему, название же скорее годилось для научно-фантастического романа. Книга была напечатана в 1890 году в Яффо. Немыслимо! Винницкий заплатил за книгу и быстро покинул лавку. Труд по астрономии в восемьсот шестьдесят страниц, опубликованный в Яффо в конце века! Да ведь в те времена во всей стране не найти было порядочной библиотеки или солидного книжного магазина, не говоря уж об университетской кафедре или обсерватории. В каких стенах мог родиться подобный труд, к тому же на иврите? Это или ошибка, или мистификация, подумал Винницкий.
Не в силах оторвать глаз от книги с прекрасными четкими снимками, словно бы от руки нарисованным графиком, от колонок с математическими расчетами, Нахум уселся на скамейку. Ни сырой продувной ветер, ни прохожие не отвлекали его внимания. Описание Солнца и его детей-планет было совершенно необычным: оно было полно какого-то наивного благоговения перед устройством Вселенной, а грамотность и даже порой излишняя красочность языка сочеталась с математической стройностью изложения. Возвышенная, мистическая преданность автора предмету исследования не была обозначена ни одним словом — она была самой сутью этой книги.
До поздней ночи читал он своей жене Симе из книги Э. Пашаро о том, как выглядит Земля, если глядеть на нее с Луны, — огромным сияющим шаром, неподвижно висящим на черном небе, — и о самой Луне: об Океане Бурь и о Море Дождей, о лунных горах, залитых ослепительным беспощадным светом, рассекающим пространство лучами.
— Ты прав, здесь есть какая-то тайна, — сказала Сима, когда-то бывшая студенткой Нахума. — Кто мог написать такую книгу? И имя какое-то странное — Пашаро.
— В жизни не встречал ничего подобного, — сказал Винницкий.
Его разбирало любопытство. Книга произвела переворот в его душе. Изменился он и внешне. С лица сошла гримаса привычного раздражения, его ладони, обычно безвольно лежавшие одна на другой, наполнились силой, он приосанился, расправил плечи и грудь. Он словно вернулся в ту славную пору своего существования, когда он был в фаворе, когда к нему со всех сторон стекались люди — вкусить от изящества и остроты его мысли, от его энциклопедических познаний в области физики, биологии, этнографии и музыки.