На пути в Халеб — страница 46 из 57

— Простите, ради Бога, простите, — выдавил я сквозь смех.

Господин Арман протянул руку к половнику.

— Все в порядке? — спросил он.

Я кивнул и сделался серьезным, но смех снова прорвался наружу.

— Простите, пожалуйста.

— Ничего, ничего, — ответил старик.

Мы съели суп, за ним — мясные тефтели с гарниром из моркови.

— Скажите, автограф на томе Буало — настоящий? — спросил я. — Это ваша коллекция поэзии в библиотеке?

Мимолетная улыбка мелькнула на лице старика.

— Нет, не моя.

Я ждал, что он заведет беседу, но он лишь ел и пил. Наконец спросил:

— Коньяку? Отличный коньяк. Мне каждый год присылают по два ящика.

— Спасибо, я и так уже выпил больше, чем следовало.

— В коробке вы найдете сигары.

— Я не курю сигар. Благодарю вас за приглашение.

— Два молодчика в казарме взаперти… — пробормотал старик.

В семь вечера, когда все вернулись из цирка, я помог служанке накрыть на стол и распечатал бутылки с вином. Элен села рядом со мной, погладила меня по коленке и протянула цветную фотографию старого клоуна в дурацком колпаке с огромным помпоном. В уголке снимка я прочел дарственную надпись себе. Я не мог сдержаться и накрыл руку Элен своей — так и не отпускал ее, пока не принесли ужин.

Ночью Элен пришла ко мне. Она с любопытством огляделась по сторонам, но в комнате не было ничего моего, кроме щетки для волос и бритвенных принадлежностей. Ее тело пахло медом и летними цветами. Она снова и снова гладила меня по затылку и нежно касалась мочек ушей, словно желая извиниться и загладить неловкость.

Я рассказал Элен о Рути. Она спросила, уверен ли я, что собираюсь на ней жениться. Я ответил: «Ну, конечно». Моя слова звучали ненатурально и грубо, словно я порицаю Элен за ее вопрос. Ведь на самом деле я хотел ей сказать: дождись меня, вот съезжу ненадолго и вернусь. Но я не посмел произнести это вслух. По трезвом размышлении а и сам не знал, что мне делать с Элен. Путь из Мануара в Хонифлёр вдруг представился мне — он пролегает среди невысоких холмов, и я иду от холма к холму, то появляясь на склонах, то исчезая в низинах. От унылой череды этих бесконечных холмов потускнело золото ее тела.

— А ты что собираешься делать?

— Возможно, начну преподавать.

— Ты любишь преподавать?

— Разумеется. Кто ж не любит учить малышей? — сказала Элен.

— Знаешь Элен, — сказал я, — мне все еще трудно поверить, что ты была так мила ко мне и уже в первый вечер нашего знакомства захотела лечь со мной в постель.

— А что в этом удивительного?

— Ты… ты само совершенство.

— Это ты — само совершенство в умении жить иллюзиями.

— Я не верю в свое счастье…

— А я… — начала Элен неуверенно, тщательно взвешивая слова, — я давно обратила на тебя внимание. Я заметила тебя еще на Рождестве, когда ты приехал из Гренобля, ну, у гитариста — забыла, как его зовут, — и потом в антракте в зале Гаво.

— Не может быть!

Искренность моего восклицания заставила ее улыбнуться. Поклонение и восторг — этот опаснейший эликсир, под действием которого проступает наружу даже самый затаенный, наивный эгоизм, — придали лицу Элен еще более преданное ангельское выражение.

В последний мой вечер в Мануаре я распрощался со всеми. Мы стояли с Жиннет в каком-то коридоре, рядом с открытым ярко освещенным шкафом, где в идеальном порядке лежало постельное белье. Жиннет казалась сердитой, как тогда, когда мы уезжали из Парижа, и это раздражение, охватывавшее ее (как я уже говорил ей однажды) всякий раз в период временной пустоты между ее бесчисленными привязанностями, делало ее язвительной и беспощадной к самой себе. Она была в черном обтягивающем пуловере, простенькой юбке и беретике, без украшений и без всяких следов косметики. Черные глаза смело, в упор смотрели на меня, и этот взгляд и вся ее гибкая фигурка казались мне воплощением свободы и здравого смысла.

— Так, значит, ты уезжаешь?

— Что-нибудь случилось, Жиннет?

— Ровным счетом ничего. Утром я разбужу тебя, а Франк подбросит тебя к поезду, — сказала Жиннет и с такой силой захлопнула дверцу шкафа, что из нее выскочил ключ.

Элен сидела в библиотеке рядом с молодым человеком в синем костюме. Это был ее брат. Он вежливо поднялся и пожал мне руку. Затем достал серебряный портсигар и угостил всех сигаретами, и еще долго постукивал концом своей сигареты по крышке портсигара.

— Увидимся позже, — сказала Элен, — Рене хочет со мной поговорить.

— Ты останешься ночевать? — спросила его Жиннет.

— Нет, мне надо возвращаться, — ответил Рене и благодарно улыбнулся, совсем как его сестра.

— Я хочу попрощаться с твоим дедом, — сказал я Ксавье.

— Совсем не обязательно.

— Но я настаиваю.

— Что ж, — сдался Ксавье, — только говори погромче — он плохо слышит.

— Я вчера обедал с ним вместе.

— Правда? Он мне не рассказывал.

Мне пришлось много раз стучать, прежде чем я разобрал за дверью неясные звуки. Дверь открыл Ксавье. Господин Арман, сидевший к нам спиной, повернул голову и беспокойно глянул на внука.

— С тобой хотят попрощаться, дед.

— Да, да, — пробормотал тот.

— Большое спасибо за гостеприимство.

Господин Арман покивал головой и что-то проговорил, тихо и невнятно.

Рано утром Франк и Жиннет отвезли меня на маленькую станцию. Жиннет была чем-то озабочена.

— Напиши, когда доберешься до Рима, — сказала она.

Франк меня не любил — я ничем не поддержал его. Но как мог я его поддержать? Я вошел в вагон и увидел, как они целовались возле машины.

Впервые в жизни у меня была подруга, с которой мне не было скучно. Рядом с ней мои перлы казались удачнее, а моя обычная грусть — не лишенной очарования. Ясно, что обилие ее знакомств и то, что она могла воспользоваться ими для моей же пользы, было чрезвычайно важно в чужом городе, и все-таки я не мог не ревновать. Мне хотелось, чтобы Жиннет дружила только со мной. Я великодушно был готов позволить ей одного возлюбленного — при условии, что он заслужит мое одобрение, — но у Жиннет было так много друзей. И возлюбленных тоже хватало.

В купе я ехал один, задремал и проснулся уже в Париже.

Приятно было возвращаться туда из Греции и Италии, приятно было вернуться и из Нормандии: людская толчея вокзала, огромные залы кафе, газеты и журналы, оживление на лицах.

Сойдя с автобуса, я посмотрел на карусель. В соседстве с пыльными деревьями, убогими скамейками и бесконечным потоком тяжелых грузовиков карусель казалась покинутым островком посреди серой и нервной банальной деловитости 12-го квартала. Мальчик с матерью, двое рыжих ребятишек, лошадки с причесанными гривами, наивные паровозики, веселенький поросенок. Я постоял у карусели, поджидая, когда розовощекий поросенок снова поравняется со мной. Затем пошел покупать сигареты в «Итальянском табаке», где не было ничего итальянского, кроме продавщицы (ее звали Алида, как и мою любимую актрису), которая приехала в Париж семнадцать лет назад. Едва они тут появились, исчез ее муж. Ушел, ничего не сказав, и как в воду канул, хотя «вся парижская полиция была поставлена на ноги».

Алида была крупной женщиной. Вот бы положить голову ей на грудь, думал я не раз. Мы говорили по-итальянски, и она педантично поправляла мои ошибки. Она понимала, что волнует меня, и пресекала мои робкие поползновения смешной демонстративной холодностью. В магазинчик вошел ее сын с двумя приятелями. Один из них тут же стянул незаметно для Алиды плитку шоколада, а сын, недолго думая, сунул одну руку в кассу, другой обнял мать и между делом еще успел пнуть ногой воришку.

Алида растаяла от счастья: «Балило ди мама!» («Мамочкин сыночек!»)

Я забрал почту и перехватил надменный взгляд консьержки. Надо было взобраться на шестой этаж, чтобы понять его причину. Радио не включалось, вода из крана не шла. Тут только я заметил под дверью небольшой конверт. Хозяйка уведомляла меня, что уезжает с семьей в отпуск на месяц, а поскольку я все равно собираюсь освобождать квартиру, она отключила свет и воду. Она напоминала также, что я обещал как следует все убрать и хотел оставить свой тяжелый радиоприемник ее сыну. Записка была написана четыре дня назад, в тот день, когда я уехал к Ксавье.

Я снова спустился и попросил у консьержки ключ от хозяйкиной квартиры.

— Я вам говорила, я вас предупреждала, — не удержалась она, вспоминая, видно, о том дне, когда я вынужден был дожидаться в ее комнатке звонка из Гренобля и всячески пытался пресечь поток грязных сплетен в адрес хозяйки. Горе вам, беспартийные!

Я помчался к метро и поехал к Омри, который жил в 18-м квартале, в сараюшке, скорее напоминавшем огромную собачью конуру, чем человеческое жилье. Почти все жизненное пространство занимали огромная фотокамера и белый парусиновый зонт, а на оставшемся месте сидел в кресле сам Омри. Несмотря на жару, на нем было надето несколько свитеров и ярко-зеленая драная шерстяная шапка. Рядом стояла небольшая коробка, наполненная коричневыми скляночками, похожими на медицинские банки.

Несмотря на болезнь, Омри, как и всегда, выглядел довольным жизнью, словно так и ждал, что кто-нибудь пригласит его: пойдем прогуляемся — сходим в ботанический сад, в кино, на вечеринку. Его улыбка была радушной и открытой.

— Что это? — спросил я.

— Железо. Врач прописал мне железо.

— Странно.

— Это укрепляет.

— Это укрепляет французов, но придаст ли это силы тебе, вот в чем вопрос.

— Что случилось? На тебе лица нет.

Я выложил ему историю с квартирной хозяйкой.

— Жуткий город, — сказал Омри. — Если бы ты знал, как он мне опротивел. Честное слово, хотел бы я оказаться в Негеве. Кругом пусто — только птицы, ящерицы и ветер. Заходила Кэролайн, говорила, что ты собирался в последний раз показать ей Лувр. Ее отец прилетает в Лондон, и они вместе возвращаются в Америку.

— Где она?

— В гостинице, на улице Бонапарта.

— Ладно.

— Оба вы уезжаете…