Марксизм Франкфуртской школы, сформировавшийся в другую эпоху и закаленный в трудностях зарубежных скитаний, в целом не принял новой реставрации немецкого «чуда». Однако его стремление уклоняться от прямого политического дискурса или действий, достаточно ярко выраженное и до войны, стало почти абсолютным. Тем не менее в стенах университетов под его влиянием возникла очень значительная и активная прослойка студенчества, чье восстание в 1968 г. показало, что марксизм снова распространился в самых различных формах среди многочисленного молодого поколения интеллектуалов-социалистов. К тому времени Хоркхаймер уже впал в старческое слабоумие в Швейцарии. Адорно, до глубины души пораженный участием в восстании своих учеников, умер год спустя. Противостоять студенческому движению как силе выпало Хабермасу, крупному мыслителю, вышедшему из рядов послевоенных новобранцев франкфуртской традиции. Уязвленный прямыми нападками на себя и своих коллег, он осудил социал-демократическое общество студентов как действующее принудительными и неразумными методами и ушел из университета. В 60-е годы он уже был автором целого ряда работ, и его произведения продолжали появляться и приобретать известность в течение следующего десятилетия, представляя собой наиболее исчерпывающий и честолюбивый теоретический проект в современном западногерманском обществе.
Плодотворная работа Хабермаса ясно показывает, что отсутствие какого-либо упоминания о Хабермасе в «Размышлениях о западном марксизме» было ошибкой по двум причинам. Одна состояла в реакции Хабермаса на выступления конца 60-х годов, которая выражалась в импровизированных формулировках, дискредитировавших его как авторитетного политического мыслителя. Второй и более важной причиной был эклектичный характер его философии, пропитанной заимствованиями из американского прагматизма и теории действия, сплетавшимися с франкфуртским наследием более глубоко, чем когда-либо прежде приобретенным в духе Гегеля, хотя и Гегеля йенского периода. Это ставило под вопрос возможность включения его философии в рамки даже экуменически понимаемого марксизма[3-3]. Такая мотивация не была лишена правомерности. В одном из интервью Хабермас сам затронул эту тему, осудив свои психологические комментарии к студенческому движению как необдуманные и заметив, как трудно ему было также судить о том, считать ли его труды марксистскими или нет. (Он вспоминает, что первое такое их определение, встреченное им в публикации «Структурные изменения гласности» в начале 60-х годов, были для него шоком.) И одновременно в том же самом интервью после свободного обсуждения двойственности его интеллектуальной позиции он скромно и откровенно признался в желании примкнуть к современному историческому материализму, желании, которого самого по себе достаточно, чтобы подчеркнуть обычные суждения о его эволюции, высказанные ранее[3-4]. За подобными заявлениями стоит, по выражению самого Хабермаса, огромный труд «перестройки» исторического материализма в соответствии с произведенной им трансформацией франкфуртской традиции. Масштаб и размах возникшего в результате теоретического сооружения, синтезирование в единой программе исследования эпистемологического, социологического, психологического, политического, культурного и этического аспектов не имеют параллелей в современной философии, независимо от вдохновения. Четкое понимание отличительных черт достижений Хабермаса должно стать исходной точкой для оценки его работы. Однако идеи, которые переплелись, образуя его философскую систему, требуют сравнительного анализа.
Если вглядеться в характерные координаты мысли Хабермаса, первое, что должно поразить внимательного наблюдателя, это их близость к основам французского структурализма. Снова и снова повторяются те же предпосылки и основные мотивы, хотя каждый раз из разных источников и с различными выводами. Отправная точка позиции Хабермаса, которую можно определить как пограничную между марксизмом и немарксизмом, заключается в его утверждении, что Маркс ошибался, приписывая абсолютную первичность материальному производству в своем определении человечества как рода и в своем понимании истории как эволюции форм общества. «Социальное взаимодействие», как утверждал Хабермас, является в равной степени несводимым, непревратимым аспектом человеческой практики. Такое взаимодействие всегда символически опосредовано, составляя специфическую область коммуникативной деятельности — в противоположность инструментальной деятельности материального производства. Там, где производство ставило своей целью усилить контроль над внешней природой, взаимодействие вырабатывало такие нормы, которые приспосабливали внутреннюю природу человека — потребности и склонности — к общественной жизни. Между этими двумя понятиями не было необходимого соответствия: экономический или научный прогресс совсем не обязательно гарантировал культурное или политическое освобождение. «Диалектика нравственной жизни», как он ее называл, обладала самостоятельностью.
Эта первоначальная основа программы Хабермаса, доктрина «отдельных, но равных» типов человеческой деятельности, в процессе работы претерпела целый ряд коренных изменений. В частности, три сомнительных изменения имели место в его системе определения понятий. Во-первых, понятие «социального воздействия» (откровенно говоря, и так достаточно расплывчатое, но по характеру обозначающее сферу культурных и политических форм в самом широком смысле, в противоположность экономике) постепенно заменялось понятием «коммуникации», как будто оба понятия были просто эквиваленты друг другу, но второе несколько точнее. Несомненно, однако, существование множества форм социального взаимодействия, которые нельзя назвать коммуникацией, кроме как в искаженном или переносном смысле. Наиболее очевидным примером является война — один из весьма заметных видов практики в истории человечества. Связанный же с ней труд в сфере материального производства представляет собой один из основных видов социального взаимодействия. Во-вторых, коммуникация в работах Хабермаса стала усиленно отождествляться с языком, как будто и эти два понятия были взаимозаменяемы. Это происходило несмотря на существование известного разнообразия внелингвистических типов коммуникации: от жестикуляции до пластических или музыкальных ее типов. После того как произошел этот плавный переход от коммуникации к языку, следующим логичным шагом было отнести само производство в общую рубрику производных от общения. Это было достигнуто путем перенесения понятия «процессы обучения» из культурной системы в экономическую в качестве основной эволюционной категории, объясняющей переход от одного уровня развития производительных сил к другому в ходе истории человечества. Третьим этапом было утверждение прямого примата коммуникативной функции над производственными функциями в определении человечества, так же как и в развитии истории, то есть, используя терминологию Хабермаса, примата «языка» над «трудом». Уже в своей книге «Знание и человеческие интересы» Хабермас утверждал — в вишианском духе — что «над природой нас возвышает единственная вещь, природу которой мы можем познать: язык»[3-5]. К середине 70-х годов, когда была написана «Реконструкция исторического материализма», это утверждение получило онтогенетическое обоснование. В то время как гомоноиды использовали в трудовой деятельности орудия, что характеризовало ее как дочеловеческую деятельность, гомо сапиенса отличали уже новшества в виде языка и семьи, которые мог ввести только он. Кроме того, это преимущество коммуникации по сравнению с производством не просто составляющая понятия полностью «человеческого»; и впоследствии оно продолжает оставаться доминирующим принципом исторических изменений. Потому что за долгий период развития обоих типов процессов обучения от палеолита до капиталистического общества основные изменения определялись скорее моральными установлениями, чем экономическими силами. Именно моральные установления способствовали или благоприятствовали последовательным изменениям экономических отношений, связанных с развитием цивилизации, а не наоборот. Как пишет Хабермас: «Развитие этих нормативных структур задает темп общественной эволюции, потому что новые организационные принципы социальной организации означают новые формы социальной интеграции; а последние, в свою очередь, создают возможность использования имеющихся производительных сил или создания новых, так же как делают возможным повышение сложности социальной организации»[3-6].
Казалось, эта позиция входит в прямое противоречие с утверждением, часто встречающимся в ранних работах Хабермаса, что нормативное развитие, «диалектика нравственной жизни», не задает темп экономического прогресса, а, напротив, имеет тенденцию катастрофически от него отставать. Как он объяснил, пользуясь терминологией, близкой к классическим понятиям Франкфуртской школы, «освобождение от голода и нищеты совсем не обязательно совпадает с освобождением от рабства и деградации, потому что не существует автоматических связей развития между трудом и взаимодействием»[3-7]. Хабермас разрешает эту проблему, прибегая к понятию «логики развития» человеческого сознания, то есть структуры одновременно растущей и инвариантной, заимствованной из генетической психологии Пиаже и перенесенной с индивидуального на общественный план. Эта логика заранее определяет диапазон возможных нормативных моделей социальной эволюции, одновременно располагая их вдоль спектра по степени возрастания зрелости. В этом смысле все формы цивилизации в зародышевом виде содержатся в самом языке. «Развитие познания и взаимодействия, — пишет Хабермас, — без сомнения, просто исчерпывает логический ряд возможных структурных образований, которые уже возникли в процессе естественно-исторического обновления лингвистически установленной интерсубъективности в преддверии социокультурной формы жизни»