На путях исторического материализма — страница 13 из 22

[3-8]. Какова же связь между формальным «логическим рядом» и реальным «историческим рядом» сменяющих друг друга обществ?

На это Хабермас отвечает, что последовательность конкретных общественных формаций в истории, по существу, случайна. Его «теория социальной эволюции» объясняет «логику развития, которая означает независимость развития сознания»[3-9], в то время как историографическое повествование изучает случайные обстоятельства и способы, с помощью которых эти устойчивые мыслительные структуры различных уровней зрелости находят свое социальное выражение. Между этими двумя понятиями непреодолимая бездна. «Эволюционно-теоретические объяснения, — настаивает он, — не только не нуждаются в дальнейшей трансформации в повествование: они не могут быть переведены в повествовательную форму»[3-10]. Таким образом, нет никакой гарантии, что современный социальный порядок соответствует высшей ступени нравственного развития, запечатленной в процессуальной логике сознания. На этом этапе Хабермас еще сохраняет критическую заостренность своего первоначального различия между «возможностями» кумулятивного экономического прогресса и «зрелостью» социоэтических субъектов, способных — или, скорее, неспособных — обеспечить ответственный контроль за ним. Однако раз процессу коммуникативного обучения отводится причинная первичность в историческом развитии и придается в качестве основы потенциал нравственного роста, присущий человеческому сознанию, теория проявляет внутреннюю тенденцию поворота к мягкому провиденциализму. В этом смысле «универсальной прагматики» Хабермаса. Язык становится здесь не просто отличительной чертой человечества как такового, но и долговым обязательством демократии и воспринимается при этом по существу как коммуникация, необходимая для поиска согласованной истины. Происходит двойная эйфорическая элизия. Язык отождествляется со стремлением к добродетельной жизни. «Наша первая фраза, — утверждает Хабермас, — недвусмысленно выражает стремление ко всеобщему и свободному консенсусу»[3-11]. Субъекты доброй воли в «идеальной языковой ситуации» в принципе всегда могут достичь этого консенсуса. Именно этот договор о согласии устанавливает, что есть истина высказываний, которая «в конечном итоге связана со стремлением к добродетельной жизни»[3-12]. Жизнь «предвидится» в каждом речевом акте, даже в тех случаях, когда имеют место обман или злоупотребление властью настолько, насколько сами эти явления происходят в соответствии с общей презумпцией истины, от которой они отклоняются. Этика коммуникации основывается, таким образом, на «основных нормах рациональной речи». Психоанализ становится в этой реконструкции теорией «деформации обычной языковой интерсубъективности», целью которой является восстановление способности индивида к неискаженной лингвистической коммуникации. На уровне коллективности аналогично демократию можно определить как институционализацию условий для практики идеальной — то есть свободной от господства — речи. Это «самоконтролирующийся процесс обучения»[3-13].

Сходство хабермасовского мира и мира французского структурализма и его превращений, как мы видим, близкое, хотя и странное. Потому что все, что выглядит сомнительным, неясным или отвратительным в последнем, в свете первого становится ясным и возвращает свое доброе имя. Оба подхода демонстрируют упорные попытки возвести язык в ранг высшего творца и судьбы всякой общительности. Хабермас, если хотите, более четко сформулировал основополагающую в предпосылку своих стремлений, чем кто-либо из его парижских современников, утверждая, по словам наиболее авторитетного толкователя его работ, что, «поскольку речь является отличительным признаком и всепроникающим посредником в жизни на уровне человека, теория коммуникации является основополагающим исследованием наук о человеке: она раскрывает универсальную инфраструктуру социокультурной жизни»[3-14]. В незаметном переходе от «посредника в жизнь» к «основополагающему исследованию» заключается вся путаница общей языковой парадигмы. Но там, где, можно сказать, структурализм и постструктурализм породили в языке дьявола, Хабермас невозмутимо породил ангела. Во Франции, где, как выразился Деррида, «язык вторгся в универсальную проблематику»[3-15], глагол, как всегда в его произведениях, имеет большое значение, он атаковал значение, сломил истину, обошел с фланга этику и политику и смел историю. В Германии же, напротив, в произведениях Хабермаса язык вновь придает упорядоченность истории, поставляет обществу бальзам консенсуса, утверждает основы морали, упрочивает элементы демократии и имеет врожденный иммунитет к отклонениям от истины. Однако, несмотря на эти контрасты умозаключений и пафос, безошибочно просматриваются общие заботы и предположения.

Типичной для Хабермаса была попытка найти положительное или рациональное решение вопросов, которые структурализм предпочел оставить нерешенными или отнес, не отказываясь от общей теории, к неразрешимым. Так, теория универсальных мыслительных структур Леви-Строса не могла объяснить развитие общества. Хабермас пытается заполнить пробел, введя понятие «логики развития» этих структур, порождающую собственную комбинаторику. Но, сделав это, он в итоге приходит к той же неразрешимой дихотомии, что Фуко или Леви-Строс, между необходимостью и случайностью, духовными структурами и зависящими от случая историческими процессами. Дискурс в этих двух противоположных системах обладает равно волшебной властью. Но в то время когда у Фуко он обозначает исключение неуправляемого заявления или детерминируемой истины ради установления факта порабощения архива, у Хабермаса он представляет собой высочайший предел коммуникативной способности — область, где может поистине реализоваться идеальная речь, а с ней и условия свободы как таковой.

Лакан видит особенность человеческой речи, в отличие от кодов животных, в способности лгать, тогда как Хабермас сводит всю ложь к простому паразитизму на правде, которую она тщеславно выдаст в речевом акте, который, чтобы быть вообще понятым, должен означать обещание правды. Однако, хотя Хабермас настаивает не только на возможности, но и на неизбежности истины, он не менее страстно, чем его парижские оппоненты, осуждает любую теорию соответствия действительности истины, обреченную на неудачу, как попытку «вырваться из области языка»[3-16]. Его определение ее как всего лишь рационального консенсуса является разновидностью прагматического субъективизма, отдаленного от бездны парижского релятивизма только тонкими перильцами гипотетической «идеальной речевой ситуации», чью контрфактичность он сам допускает. Аналогично, по Лакану, психоанализ стремится восстановить для пациента «полное слово» бессознательного, которое как раз и не является пустой бессодержательной точностью обычного эгоцентричного языка и его фиксацией. В то же время Хабермас рассматривает психоанализ как терапию, цель которой — восстановить способность субъекта к «обычному языку интерсубъективности», и традиционно оценивает положительное в эго, приближаясь к оценке Фрейда. В обоих случаях, однако, произошла дематериализация теории Фрейда, в результате которой инстинктивные импульсы сглаживаются или преобразуются в лингвистические механизмы.

После всего вышесказанного остается непреложной истиной тот факт, что различия между философией языка и истории Хабермаса и философией его противников — структуралистов и постструктуралистов — не просто чрезмерны. Я уже говорил о любопытной наивности хабермасовского видения, которая придает ему одновременно определенную цельность и достоинство мысли, обычно чуждые французским образцам языковой модели. Сам стиль Хабермаса — зачастую (но не всегда) серый, неуклюжий, вымученный — резко контрастирует с виртуозными пассажами парижских мастеров. Для него типичны не вагнеровские декадентские обертоны, а искренние идеалы и серьезный оптимизм немецкого Просвещения. Лейтмотив образования объединяет характерный для Хабермаса диапазон интересов и аргументов. Это приводит, но существу, к педагогическому взгляду на политику, где форум превращается в классную комнату, а борьба и столкновения на форуме — в процессы обучения. Но при всей ограниченности такого взгляда, к сожалению очевидного в классической марксистской перспективе, он на деле не исключает политики как таковой. В отличие от своих оппонентов во Франции, Хабермас сделал попытку провести прямой структурный анализ имманентных тенденций современного капитализма и рождающейся из них возможности возникновения кризисов, изменяющих систему в рамках традиционного подхода исторического материализма. Введенное им понятие «кризиса моральной легитимизации», подрывающего основы социальной интеграции, кризиса, парадоксально порождаемого самим успехом государственного регулирования цикла экономического накопления, полностью согласуется со схемой нормативной первичности, постулируемой эволюционной теорией истории в целом[3-17]. Разработанная в 60-е годы, эта концепция с тех пор не получила эмпирического подтверждения. Спад в мировой экономике в 70-е годы подорвал экономическое регулирование государства в основных капиталистических странах, не породив при этом кризиса легитимизации рыночной системы как таковой. До сих пор результат был прямо противоположен тому, которого ожидал Хабермас: 12 млн. безработных только в США и Великобритании, руководимые, однако, правительствами крайних правых с Рейганом и Тэтчер во главе. Эта неудача, возможно временная, в какой-то степени может считаться менее серьезной, чем полное отсутствие в теории Хабермаса какого-либо коллективного агента движущей силы для превращения делегитимизации существующего социального порядка, и шагом вперед по пути к новой легитимизации социалистического порядка. На почве самой практической политики снова возникает проблема структуры и субъекта в своей самой острой форме.