В период с 1954 по 1960 г. советское общество в целом производило впечатление уходящего от «мертвой руки» Сталина: ликвидировались лагеря, освобождались заключенные, либерализовалась культурная жизнь, вводились экономические реформы, удовлетворявшие запросы потребителей и нужды сельского хозяйства; была провозглашена новая политика «мирного сосуществования» в международных отношениях. Сартр ожидал радикализации этого процесса с восстановлением подлинного суверенитета рабочего класса и крестьянства СССР на фоне возрождения политических свобод и гарантий прав личности. Неудачи последних лет правления Хрущева — от карибского кризиса до катастрофических неурожаев начала 60-х годов — повели в конечном итоге в противоположном направлении. Затем последовали два десятилетия унылого брежневского консерватизма.
Оставался, однако, еще один, последний эксперимент по либерализации и реформированию коммунизма в Восточной Европе, гораздо более просветленный, чем реформы Хрущева, — «пражская весна» в Чехословакии. Там, в полузападном промышленном и культурном окружении, в условиях сохранения сильных довоенных парламентских традиций, силами, не входившими в правящую партию, была предпринята сознательная и искренняя попытка сбросить сковывающий панцирь господства бюрократии и сделать шаг вперед по пути прогресса к истинной демократии производителей. Разрушение этих планов в результате вторжения в Чехословакию войск стран Варшавского Договора в августе 1968 г. завершило период десталинизации в самом советском блоке. Последний значительный политический очерк Сартра «Социализм, который пришел с холода»[3-22] послужил некрологом чехословацкому эксперименту. Не случайно, что после этого Сартр потерял ориентацию и никогда больше не сделал ни одного важного политического заявления, а его высказывания 70-х годов становились все более случайными и беспорядочными.
Тем временем новая сила тяготения начала оказывать свое воздействие на западную марксистскую культуру конца 60—начала 70-х годов. Дискредитация хрущевской модели реформизма в СССР создала условия, в которых первые шаги официально провозглашенной Мао Цзэдуном «культурной революции» в Китае выглядели прогрессивной формой разрыва с наследием сталинской индустриализации и бюрократизации — событием исторически прогрессивным, потому что оно было во всех отношениях более радикальным. В вопросах внешней политики Китай резко осудил дипломатический сговор с империалистическими державами, призывая к активным проявлениям солидарности с угнетенными народами стран «третьего мира». Во внутренних делах подчеркивалась необходимость развития вместо осторожных реформ сверху стихийного движения масс против бюрократических привилегий. Программу расширения рыночных отношений на всех уровнях сменили лозунги социальной уравниловки. Помимо уничтожения различий между классами «культурная революция» провозгласила своей целью ликвидацию различий между умственным и физическим трудом, а также вековых различий между городом и деревней. Все это планировалось осуществить с помощью прямого участия народа в управлении в духе Парижской коммуны, опираясь на освобожденную энергию и энтузиазм молодого поколения.
Эта идеологическая программа породила широкие симпатии на Западе, где вызвали определенный резонанс доходящие с другого конца света общие темы враждебности технократическому потребительству, образовательной иерархии и паразитической сверхиндустриализации. В Европе наиболее выдающимся и влиятельным теоретиком марксизма, возлагавшим большие надежды на демократический коммунизм маоистской программы в Китае, был Альтюссер. Итальянская корреспондентка Мачиочи стала автором одного из наиболее безоговорочных панегириков ему[3-23]. Но волна сочувствия и восхищения «культурной революцией» захлестнула и целый ряд интеллектуалов-социалистов, не говоря уже о воинственно настроенных студентах, в разной степени затронув таких представителей, как Дучке и Энценсбергер в Германии, Пулантзас, Глюксманн и Кристева во Франции, Россанда и Арриги в Италии, Суизи и Магдофф в США, Робинсон и Колдуэлл в Великобритании.
Однако реальное содержание и направление маоистского эксперимента в Китае оказались очень далекими от идеальных представлений о них, так широко распространившихся за рубежом. Уже к началу 70-х годов инерция необузданной антисоветской кампании — поначалу достаточно внятной, а затем все более неуравновешенной и истеричной — привела китайское государство к тесной дружбе с правительством Соединенных Штатов Америки и ко все более выраженному отказу от поддержки или выражения солидарности национально-освободительным движениям в странах «третьего мира» в обмен на дружеские отношения с наиболее жестокими и реакционными режимами на трех континентах, от Чили до Заира и от Ирана до Судана. Внутри страны становилось все более очевидным, что «культурная революция» не только стала предметом манипуляций той самой бюрократической верхушки, против которой она была столь явно первоначально нацелена, но и на практике превратилась в нечто, совершенно отличное от некогда декларируемых целей,— в гигантскую чистку партийного и государственного аппаратов, повлекшую за собой широкомасштабные политические репрессии с миллионами жертв; в экономический застой, усиливающийся в связи с растущими демографическими проблемами; в идеологический обскурантизм, порождаемый тем, что культура и образование пришли в упадок под действием иррационализма культа личности Мао, превзошедшего культ Сталина. Итоги оказались гораздо ужаснее, чем после эпохи Хрущева перед этим. Всеобщее отрицание народом «культурной революции» после смерти Мао было подавляющим. Реакция на него скоро стала во многом напоминать прагматический образец, либеральный и циничный одновременно, самого хрущевского реформизма. Эта мрачная парабола не могла не оказать значительного воздействия на развитие марксизма на Западе, который наблюдал за событиями издалека. В результате, однако, оно приплюсовалось ко второму решающему опыту этих лет. «Культурная революция» и ее последствия были восточной ересью в находящемся под советским влиянием международном коммунистическом движении. Возникновение еврокоммунизма 10 лет спустя было симметричной западной ересью. Его отправной точкой также стала критика наследия сталинизма в Советском Союзе и замораживания перспектив внутренних реформ в СССР и в Восточной Еропе. Но тогда как маоизм был реакцией прежде всего на реформы Хрущева, еврокоммунизм — возникший позже и более четко тематически выраженный — был ответом на похороны реформ Хрущева в 60-е и 70-е годы, время усиления брежневского режима. По-настоящему еврокоммунизм ведет свое происхождение со вторжения Советского Союза в Чехословакию, с полным единодушием осужденного западноевропейскими компартиями. Еврокоммунистическая альтернатива русской модели, какой она сложилась к середине 70-х годов, обращала особое внимание на необходимость сохранения всех гражданских свобод, характерных для буржуазной демократии, при любом типе социализма, который был бы на Западе, в политическом устройстве, обеспечивающем права личности наряду с многопартийностью, поддерживающем парламентские учреждения и отвергающем любой внезапный или насильственный разрыв с частной собственностью на средства производства. Другими словами, это был мирный, постепенный, конституционный путь к социализму, диаметрально противоположный модели Октябрьской революции.
Привлекательность этих предложений для многих уцелевших представителей западного марксизма и их наследников была достаточно объяснима. Тот факт, что руководство крупнейших компартий Запада, прежде всего Италии, Франции и Испании, заняло еврокоммунистические позиции, можно было расценивать как запоздалое официальное признание неортодоксальногом взгляда на социалистическую демократию, который отличал западную марксистскую традицию с момента ее зарождения. Критика с этих позиций советской модели в конце концов присоединилась к критике, начатой Коршем или Грамши 40 лет назад.
Тому, что перспективу еврокоммунизма в массе приняли интеллектуалы-марксисты, способствовали два обстоятельства. Несмотря на глубокие различия в содержании между маоизмом и еврокоммунизмом, во многих отношениях представляющими идеологические полярные противоположности, их объединяло общее негативное отношение к СССР. К середине 70-х годов для китайской пропаганды стали характерны постоянные навязчивые и злобные антисоветские выпады. Китай к тому времени растерял большую часть своей славы за рубежом, но русофобия, которую он распространял в Западной Европе, продолжала свое существование. В некоторых случаях результатом был быстрый и полный переход к традиционному антикоммунизму. По существу, такой была траектория французских новых философов. Но чаще происходила эволюция от маоизма к еврокоммунизму с промежуточным звеном в виде общего для них обоих страстного отрицания советского опыта. Это движение было особенно ярко выражено во Франции: Альтюссер, несмотря на его дурные предчувствия по поводу отказа от формулы «диктатура пролетариата» Французской компартией, был его символом. Однако гораздо более мощным фактором сплочения под знаменами еврокоммунизма была сама политическая ситуация в Южной Европе. С середины 70-х годов весь этот регион созрел для народных выступлений и социальных изменений. Во Франции после двух десятилетий непрерывного правления правые потеряли доверие, и в их рядах начался раскол. В Италии коррупция и некомпетентность христианских демократов вызвали растущее возмущение и увеличили число избирателей, голосовавших за Итальянскую коммунистическую партию. В Испании, Португалии и Греции фашистские или военные диктатуры полностью исчерпали свои возможности. Во всех этих странах коммунистические партии по-прежнему оставались крупнейшей организованной силой рабочего класса, действуя легально или работая в подполье. Вполне реальной стала выглядеть возможность исторического выхода за пределы зашедшего в социальный тупик капитализма всеобщего благосостояния в Северной Европе, где предвыборные ожидания создания коалиционных правительств левых сил совпали с идеологическим переходом к специфически западному плюрализму, провозглашенному еврокоммунизмом. Можно сказать, что ни разу со времен Освобождения не аккумулировалось столько надежд народа как в широких рабочих массах, так и в среде интеллигенции.