История подвергла движение в эти годы одному решающему испытанию, но оно оказалось ему не по силам. Падение фашизма в Португалии создало самые благоприятные условия для социалистической революции в европейской стране со времен штурма Зимнего дворца: большинство избирателей голосовали за рабочие партии (временных) представительных аппаратах государства, и это сочеталось с распадом (унаследованных от старого режима) репрессивных государственных аппаратов; в армии возникли мощные мятежные группировки среди офицеров и рядового состава — все это могло проложить путь к социализму. Двойственная возможность такого рода никогда еще не возникала ни в одной из стран развитого капитализма. Тщетно пытаясь повторить чехословацкий путь 1948 г. к бюрократической власти, Португальская компартия упустила эту возможность. Но то же произошло и с малочисленным троцкистским движением, действовавшим на ее флангах. Став инициатором острейших и интереснейших внутренних дебатов всего десятилетия о развитии португальского процесса[3-25], оно тоже не сумело синтезировать все соперничающие позиции, каждая со своей противоречащей долей правды, в одну убедительную или новаторскую стратегию. Как показали неустойчивые группировки последующих лет, IV Интернационал потерял дорогу на перекрестке португальской революции. Нехватка стратегической находчивости или изобретательности — сил и возможностей, планов и неожиданных нападений, форм и требований, организаций и инициатив, путей и способов в целом, необходимых в совокупности для преодоления и уничтожения капиталистического порядка,— в то время никем не могла быть восполнена.
Проблема такой стратегии и сегодня, вот уже 50 лет, остается сфинксом, который смотрит в лицо марксизму на Западе. Стало ясно, что свобода капиталистической демократии, ограниченная, но реальная, с ее системой голосования или Биллем о правах человека, может уступить только силе качественно большей свободы социалистической демократии, распространяющейся на работу и богатство, экономику и семью, а не только на государственное устройство. Как же можно сломить гибкие и прочные структуры буржуазного государства, бесконечно эластичного в приспособлении к согласию, на котором оно непосредственно основывается, и беспредельно жесткого в сохранении принуждения, на которое оно в конечном счете опирается? Какой блок социальных сил можно мобилизовать и каким образом, чтобы рискнуть разорвать цикл накопления капитала в наших сложно взаимосвязанных рыночных системах? Эти вопросы снова и снова напоминают нам, что проблема структуры и субъекта — структур действительной экономической и политической власти, субъектов сколько-нибудь возможного бунта против них — встает не только I перед критической теорией, но и перед наиболее конкретной их всех видов практики.
Однако мне хотелось бы закончить не на пессимистической ноте, а на ноте надежды. Темы, которые мы здесь обсудили, были, как я сказал, в центре внимания почти десятилетие назад. Кроме них, однако, есть и другие, также требующие исследования, которые я здесь не затрагивал. Ведь если момент власти — это альфа любого серьезного марксистского исследования, то он не является омегой. Ради каких целей, во имя каких ценностей и идеалов может социальное движение в сегодняшнем мире вдохновиться на борьбу с господством развитого капитализма? Здесь я отважусь предсказать, что основной вызов марксизму как критической теории идет в последующие десятилетия не с той стороны, которая рассматривалась здесь, и что именно на почве этого вызова ему придется развивать свою омегу. В своей незабываемой фразе Френк Лентричиа упомянул о «стереофонических сиренах идеализма»[3-26], которые многих соблазнили за последние годы. Среди прочего был и структурализм — безмерно соблазнительная форма идеализма. Мне кажется, однако, что более мощный интеллектуальный вызов последует в будущем от натурализма. Признаки этого окружают нас, и я думаю, что их изменяющиеся сочетания, возможно, ждут сразу за горизонтом. Традиционно, и особенно в англо-американских культурах, акцент на биологических детерминантах социальных реальностей всегда ассоциировался с правым уклоном. Эта родственная связь еще более укрепилась с появлением так называемой социобиологии, которая сама производна от сравнительно новой дисциплины — этиологии, каждая из которых, в свою очередь, является частью предшествовавшего им старого бихевиоризма. Идеологической тенденцией всегда была реакционная концепция человеческой природы, понимаемой как постоянные физиологические узы, жестко ограничивающие все возможности социального выбора. Человеческая природа неизменно агрессивна и консервативна, индивидуалистична, но одновременно подвластна инерции — вечное предостережение против радикальных экспериментов или революционных изменений.
Левые всегда оспаривали идеи вечной, неизменной природы человека, противопоставляя им идею социальной изменчивости людей при различных исторических порядках и идею возможности ее улучшения в условиях, которые освобождают, а не угнетают их. В последнее время, однако, у писателей и социалистических, и лево-либеральных убеждений заметна растущая тенденция отстаивать другую версию самой человеческой природы: типа, который можно назвать скорее защитным, чем сдерживающим. Выдающимися американскими примерами являются Ноам Хомский и Баррингтон Мур. Их общая тема может быть определена как некое понятие естественной автономии или творческих способностей в человеке. Хомский утверждает, что политические идеи «должны в конечном итоге корениться в некоем поняти человеческой природы и человеческих потребностей». П его мнению, «основополагающей способностью человек является потребность в творческом самовыражении, свободном контроле за всеми аспектами своей жизни и мыслей», поскольку «если люди — это просто послушно гибкие и беспорядочные организации, почему бы тогда не контролировать эту беспорядочность с помощью государственной власти или специалиста по бихевиоризму». Позиция Мура отличается несколько большим пессимизмом, но четко связана с позицией Хомского. Для Мура минимальные понятия справедливости, которые он называет стандартами «порядочного обращения», универсальны для человеческой природы[3-28], но достаточно мощные механизмы социальной мистификации или принуждение могут вызвать потерю памяти о них — но не полное ее уничтожение,— чего так боялся Хомский. Исследование Муром «несправедливости» в дальнейшем вводит понятия «устойчивости» и «изменчивости» человеческих реакций на социальную организацию. Ни Хомский, ни Мур, конечно, не являются марксистами. Но и в самом марксизме значительная работа итальянского филолога Себастьяно Тимпанаро уже давно защищала другой вариант человеческой природы в понимании левых — концепция, которую для отличия можно назвать отрицательной и которая прямо и красноречиво настаивает набиологических границах всей человеческой жизни, отдельного ли человека или биологического вида в целом, в болезнях, дряхлости и смерти[3-29]. Функция натурализма у всех трех авторов — создание этики. Печально известное отсутствие чего-либо, даже отдаленно напоминающего такую этику в своде законов исторического материализма,— постоянное вытеснение ее политикой или эстетикой — придает этому плану особое достоинство и силу.
В каждом случае, естественно, возникают трудные вопросы, которые ставит перед нами связь между таким образом понимаемыми «природой» и «историей». Именно определение этих двух терминов представляет, по моему мнению, вторую большую трудность для марксизма как критической теории, сравнимую с определением отношений между структурой и субъектом. Та же самая проблема возникает снова и снова вдоль всех симптоматических границ традиционных интересов и концепций исторического материализма, где новые политические движения или вопросы, выходящие за пределы классического периметра, стали уже неизбежными. Тремя наиболее очевидными примерами этого могут служить женский вопрос, вопросы экологии и войны. Каковы причины угнетения женщин с незапамятных времен — созданий, настолько близких к социологической универсальности как в классовых, так и в бесклассовых обществах, насколько позволяет антропология? По этому вопросу в женском движении до сих пор идут яростные споры, и это понятно, потому что они определяют будущие формы женской эмансипации. На одном полюсе радикальные феминисты типа Файерстоуна стоят целиком на позициях биологизма, даже если в итоге он и непостоянен. На другом — теоретики вопроса пола, в сущности, отрицают существование любой естественной основы для разделения труда по принципу пола. Однако даже самые упорные сторонники антиприродного объяснения неравенства полов должны суметь объяснить, почему для возведения социальных барьеров были выбраны именно биологические различия. От увязывания природы и истории никуда не уйти.
Если справедливо, что в современном женском движении преобладает тенденция односторонне склонить взаимоотношения в сторону культуры, то в экологическом движении, без сомнения, преобладает противоположная тенденция, в которой внешняя и внутренняя природа часто приобретает метафизическую неподвижность и тождественность, выходящие далеко за пределы любой материалистической концепции диапазона их исторических вариаций. Тем не менее решение проблемы взаимодействия человеческого рода с его земным окружением, полностью отсутствующее в классической теории марксизма, не терпит отлагательства. Одно из основных достоинств франкфуртской традиции состояло в понимании этой проблемы на любом уровне философских размышлений. Среди других ученых к этим вопросам вплотную обращались Раймонд Уильяме и Рудольф Баро, и не случайно каждый раз вопрос о приемлемости или неприемлемости значений природы для человечества немедленно уравновешивается вопросом о приемлемости или неприемлемости отношений человечества к природе