На путях исторического материализма — страница 9 из 22

субъекты способны производить глубокие преобразования соответствующих структур. Это фундаментальное различие встает непреодолимым барьером для любого переноса лингвистических моделей на исторические процессы более широкого плана. Другими словами, структурализм спекулятивно преувеличил значение языка, не имея для этого оснований.

Каковы же были интеллектуальные последствия абсолютизации языка для самого структурализма? Наиболее важное прямое следствие можно было бы назвать — и это вторая модальная операция в характерном для него пространстве — ослаблением истины. Соссюр различал внутри знака означающее и означаемое, или, как он их понимал, «акустический образ» и «понятие». С одной стороны, он подчеркивал произвольный характер знака, относящегося к любому референту, который он назвал «отделимость понятия от его звучания», с другой — он подчеркнул, что до той степени, в какой язык является не просто процессом названия, каждое означающее приобретает свою семантическую ценность лишь в силу своего особого положения внутри структуры языка — другими словами, вплетения понятий в звуковую систему в целом. «Лингвистическая ценность, — писал он, — детерминируется одновременно по этим двум осям»[2-17]. «Слово можно обменять на нечто неоднородное, на идею», и «его можно сравнить с чем-то того же рода, с другим словом»[2-18]. В результате в сложной концепции знака Соссюра устанавливается шаткое равновесие между означающим и означаемым. Ему суждено было нарушиться, как только язык был принят за применимую для всех случаев модель вне сферы вербальной коммуникации, ибо условием его превращения в «портативную» парадигму было преобразование его в закрытую самодостаточную систему, уже более не привязанную к какой-либо внелингвистической действительности.

Таким образом, структурализм как проект с самого начала был предназначен для разрушения референтных осей Соссюровой теории знака. Результатом могла быть лишь постепенно развивающаяся «мания величия» означающего. Леви-Строс начал эскалацию структурализма с невероятного тезиса о том, что человек изобрел язык en bloc (целиком) как завершенную систему уже при избытке возможностей ее использования. Он писал, что «человек со времени происхождения располагает полным набором означающих, которыми он с трудом наделяет означаемое данное как таковое и при этом неизвестное»[2-19]. Результатом было постоянное «сверхизобилие означающего относительно означаемого, которое служит для него основой». Лакан еще раз взял на себя ответственность за следующий шаг, когда просто отождествил сети означающих с их дифференциальными позициями внутри языка, низводя означаемое всего лишь до потока вещей, произнесенных как речь. Там, где Леви-Строс ввел «плавающее означающее» над, как подразумевалось, стабильным означаемым, Лакан теперь завел речь о «непрекращающемся соскальзывании означаемого под означающее»[2-20], что было принято за метафору субъекта. Отсюда вытекала явная невозможность наделения означаемого постоянным интенциональным значением. Внутренний динамизм в цепи означающих (коэкстенсивной с бессознательным) постоянно нарушает иллюзорное тождество эго, которое представлено ими. Дерриде осталось лишь отвергнуть даже понятие самого знака как единства в различии означающего и означаемого, вообще отказав в самостоятельности означаемому. Теперь язык становился процессом, в котором «каждое» означаемое находится также и в положении означающего[2-21], то есть чистой и простой системой «плавающих означающих», не состоящей в детерминируемом отношении к каким-либо внелингвистическим референтам.

Необходимое следствие такого стяжения языка внутрь самого себя состоит, конечно, в том, что исключается возможность истины как соответствия предложений действительности. Фуко и Деррида неотступно придерживались вытекающей из этого логики, что позволило им от Соссюра вернуться назад к философскому наследию зрелого Ницше, к его неустанному разоблачению иллюзии истины и устойчивости значения. По Дерриде, любая концепция истины должна быть уравнена с принудительной метафизикой присутствия, с которой Ницше порвал в своем, я цитирую, «радостном утверждении свободной игры мира и незнания становления... без вины, без истины, без происхождения»[2-22]. Фуко делает ударение не столько на освобождении от когнитивного в смешном, в нелепом, сколько на тирании в соответствующей действительности. Воля к истине, утверждает он, производит знание преимущественно посредством «постоянно повторяемой фальсификации, устанавливающей различие между истинным и ложным»[2-23]. Соскальзывание к произвольному агностицизму, провозглашенному, даже если и никогда не применявшемуся на практике молодыми философами, остается чуждым старшему поколению структуралистов. Как Леви-Строс, так и Лакан, когда этого требует обстановка, даже проявляют сциентистские устремления, высказывая пожелания о математическом описании своих дисциплин.

Однако при ближайшем рассмотрении замкнутая логика самореферентного языка, привносимая ими в свои дисциплины, имеет вполне предсказуемые следствия. Так, Леви-Строс задается вопросом, имеет ли значение то, какой характер носят его толкования мифов — обязывающий или произвольный, ведь они сами могут быть прочитаны как миф; «в конце концов не имеет значения, приобретают ли форму в этой книге мыслительные процессы южноамериканских индейцев через посредство моей мысли или же мое мышление опосредствуется через их мыслительные процессы»[2-24]. Здесь ошибка с самого начала исключается в самоочевидном тождестве человеческого сознания. Вполне последовательно Леви-Строс там же превозносит Вагнера как истинного основоположника структурного анализа мифов, который вел исследования в высшей сфере — музыке, высшей, поскольку это искусство, будучи полностью внутренним по отношению к самому себе, находится в принципе вне значения или репрезентации.

К подобному же заключению пришел Лакан, все же сохраняющий понятие «действительного» вне «символического», но лишь как «невозможное», которое не может быть обозначено как царство невыразимого, которое, подчеркивает он, не имеет ничего общего с чистой «действительностью» в качестве «уже готовой» фантазии. Лакан также заслужил упреки Дерриды тем, что сохранил понятие истины, но под истиной он понимает скорее способность субъекта четко формулировать желание, нежели приобретать знание. К этому выразительному новому определению истины затем присоединяется Леви-Строс. Ибо буквальная точность не имеет отношения к «полному слову» психоаналитического субъекта, который не может не говорить «истинно» — то есть симптома остически — независимо от того, что он или она говорят. Здесь вновь, как верно заметил Фуко, без неистины истина перестает быть таковой.

Различие между истинным и неистинным является непременной предпосылкой любого рационального знания. Его центральным положением является доказательство. Неслучайно, что последним столь широко пренебрегают в структурализме. Неглубокие полевые работы Леви-Строса и его надуманные карты систем родства, десятиминутные психоаналитические сеансы Лакана; верования Фуко в «Корабль дураков» и в басню о «Великом заточении»[2-25] — все они представляют собой не столько личные недостатки или промахи упомянутых практикующих ученых, сколько нормальные и естественные допуски в свободной игре означения вне истины и лжи.

Выступление против репрезентации присуще понятию аутотентичного, инстинктивно стремящегося к существованию языка, оказывает предсказуемое влияние на статус причинности в структурализме. Тут мы подходим к третьему крупному ходу структурализма или к тому, что может быть названо обеспорядочиванием истории, наделением ее производным характером. Ибо раз лингвистическая модель становится общей парадигмой гуманитарных наук, то понятие установленной причины начинает серьезно ослабевать. Основание в самой при­роде отношения между языком и речью — в структурной лингвистике. Верховенство языка как система есть краеугольный камень наследия Соссюра: речь — активизация определенных ее ресурсов говорящим субъектом. Но приоритет одного над другим особого рода: он и не обусловлен, и не детерминируем. Это означает, что индивидуальный акт речи должен подчиняться определенным общим лингвистическим законам, чтобы вообще быть коммуникацией. Но в то же время законы не могут объяснить акт, действие. Существует непреодолимая пропасть между общими правилами синтаксиса и произнесением отдельных предложений, форма и употребление которых никогда не смогут быть выведены из совокупности грамматики, лексики и фонетики. Язык как система создает формальные условия возможности речи, но ничего не добавляет к ее истинным причинам. По Соссюру, матрица произнесенных слов — этот разматывающийся клубок речи — неизбежно выпала из области лингвистической науки вообще: она связана с более общей историей и требовала иных принципов исследования. Характерно, что экстраполяция лингвистической модели постсоссюрианским структурализмом привела к негласному соединению этих двух типов интеллигибельности. Условия возможности структуралисты систематически представляли, «как если бы» они были причинами. Наиболее распространенными образцами этой характерной путаницы стали исследования Леви-Строса по мифологии в первобытных обществах и попытки Фуко построить археологию знания в цивилизованных обществах.

В обоих случаях был выстроен массивный аналитический механизм, главной целью которого было продемонстрировать идентичность данной области, то есть инвариантную функцию тотемов или структур мифов, единство эпистем или жесткость дискурсивных образований. Однако будучи выстроенными, они не оставили места для эпистемологического перехода к разнообразию конкретных мифов или изречений и в еще меньшей степени к развитию от одного к другому. В результате вместо подлинного объяснения структуралистский анализ постоянно сводится к классификации, «примыкание», «сходство», как заметил Эдвард Сейд, затмевают «последовательность»