На путях к Священному союзу: идеи войны и мира в России начала XIX века — страница 31 из 76

Но главный пафос письма Фабера направлен на опровержение связи народной войны с идеей народного освобождения от крепостной зависимости, которая всячески муссировались в гражданско-патриотических кругах[54] и обсуждалась мадам де Сталь в разговоре с Александром I во время ее пребывания в России в 1812 г. [Сталь, 2003, с. 223–226]. Фабер утверждает, что русский народ боролся не за свободу («слово “свобода” для него пустой звук»), а действовал в силу дикого патриотизма: «Русский патриотизм не похож ни на какой другой; он не рационален (raisoneé). От одного конца России до другого он проявляется одинаково, и каждый выражает его одинаково. Это не расчет, а чувство. Оно столь же мгновенно и быстро, как молния. Сопротивляться и всем жертвовать – вот как переводится это чувство на язык слов, а средствами его выражение являются железо и огонь» [Фабер, 1812а, л. 4 об.].

Главный аргумент Фабера в споре с мадам де Сталь заключается в том, что русский народ отверг свободу, предлагаемую ему Наполеоном. И сделал он это потому, что искренне привязан к своим помещикам. На многочисленные предложения свободы русские мужики якобы отвечали: «Свобода… да как вы можете нам ее дать, вы, которые не имеете ни прав на нас, ни власти над нами? “Ваш император, – говорили эти простые люди, – ничего не может нам предоставить, потому что ему здесь ничто не принадлежит. Мы имеем своего императора и своих помещиков. Только они могут решать за нас”» [Там же].

В своей апологии крепостничества Фабер доходит до парадоксальной мысли: «Рабство в том виде, в каком оно существует в данный момент в России, спасло государство». Цивилизация, даже в небольшой степени привитая русскому народу, дала бы совершенно иной результат: «Народное движение не было бы таким однородным, быстрым и единообразным. Более того, не было бы самого движения, которое мы наблюдали» [Там же, л. 5 об.–6][55]. Мотивировка, даваемая Фабером, не лишена привкуса руссоизма: цивилизация и образование порождают неравенство и дают возможность человеку сравнивать свое положение с другими, а следовательно, превращают его в отдельную от национальной массы единицу. Частные интересы берут верх над общими, и в результате целое ослабляется. В войне с Наполеоном это было бы губительным как для России, так и для европейских народов. Апология крепостного права имела также и полемический подтекст по отношению к идеологии Просвещения.

У просветителей противопоставление просвещения (цивилизации) варварству имело довольно сложный смысл. С одной стороны, с просвещением связывался прогресс разума, распространение знаний, окультуривание дикого пространства, смягчение нравов и т. д. С другой стороны, получило широкое распространение противопоставление добродетельных дикарей и порочной цивилизации. В 10‑м томе «Философской и политической истории учреждений европейцев в обеих Индиях» Д. Дидро и Г‑Т. Рейналь выступили с гневным обвинением в адрес просвещенных колонизаторов, осуществляющих завоевания в Карибском бассейне: «Неужели цивилизованные люди, жившие на своей родине под властью правительств, если не мудрых, то по крайней мере древних, воспитанные в семьях, где они получили несколько примеров добродетели, выросшие в центре культурных городов, где суровое правосудие приучило их уважать себе подобных, смогут ли они все без исключения поступать вопреки человечности, собственным интересам и собственному разуму, и неужели они и дальше будут превращаться в ббольших варваров, чем дикари?» [Raynal, 1782, р. 138].

Несколько лет спустя уже в период наполеоновского господства в Европе аббат Грегуар в книге «О литературе негров, или Исследования об их интеллектуальных способностях, моральных качествах и об их литературе» развивал эти идеи Дидро и Рейналя: «Европейцы… смотрите, кто вы есть. Уже триста лет тигры и пантеры менее страшны для Африки, чем вы. Уже триста лет Европа, считающая себя христианской и цивилизованной, без жалости и без передышки истязает народы Америки и Африки, называя их дикими и варварскими. Она принесла им распутство, отчаяние, забвение всех природных чувств, чтобы обеспечить себя индиго, сахаром и кофе» [Grégoir, 1808, р. 278–279].

Все эти филиппики в адрес европейцев – просвещенных дикарей – не отменяли самой антитезы «варварство – просвещение». Но при этом если варварство мыслилось как первичное состояние человечества, то просвещение понималось не как некое состояние, а как процесс, несущий в себе не только благо, но и определенную опасность. Поэтому результатом просвещения могли быть и высшие достижения человеческого духа, и крайние степени его падения. Но в любом случае в XVIII – начале XIX в. Просвещение ассоциировалось прежде всего с французской культурой, а, следовательно, отношение к Франции как бы автоматически переносилось на отношение к просветительской идеологии вообще.

В период якобинской диктатуры космополитический характер французского Просвещения отступает перед бурным ростом националистических настроений, а в эпоху Наполеоновских войн сам термин «национализм» становится основой французской идеологии [Bertaud, 2004]. При этом он имеет двойной смысл: политический, противопоставляющий свободный французский народ порабощенным народам Европы, и общекультурный, противопоставляющий французское Просвещение варварским окраинам цивилизованного мира. Если итальянскую кампанию, а также войны с Пруссией и Австрией Наполеон вел под знаком либеральных идей, то кампания 1812 г. представлялась его пропагандой как наступление просвещения на варварство: «Наполеон задумал отбросить в Азию колоссальную державу царей, для того чтобы сделать Москву воротами европейской цивилизации и поместить там в качестве передовой стражи возрожденное и могущественное королевство Польское» [Pascal, 1844, р. 181]. Поэтому в начале кампания 1812 г. называлась в наполеоновских бюллетенях Второй польской войной. Позже, во время вторжения русских войск в Европу, желая предотвратить образование новой антифранцузской коалиции, Наполеон в разговоре с австрийским послом графом Бубною скажет: «Мы должны соединиться силами, чтобы спасти просвещение» [Разговоры Наполеона с австрийским… 1813, с. 36]. Одновременно наполеоновская пропаганда не переставала повторять, «что бесчисленные скопища Орд, изрыгнутых степями Сибирскими, наводнят вскоре Европу, и подавят в ней гражданственность бородами своими и долгополыми кафтанами». Однако на это у русской пропаганды уже имелся ответ: «Чтобы поверить сему предсказательному обвинению, должно еще увидеть наперед его событие, и ожидать, каковыми покажутся Руские жителям Германии; но предварительно можно за это ручаться, что они не будут подражать просвещенным Французам, питавшимся в России человеческим мясом!!!» [Изложение, 1813, с. 81].

Вместе с тем русские охотно идентифицировали себя с добродетельными варварами, страдающими от просвещенных французов. Еще в 1807 г. Василий Алексеевич Левшин с гордостью писал о себе: «Я грубой, не просвещенный Руской» [Левшин, 1807, с. 3], и во всех бедах России видел результат французского Просвещения: «По одолжению любезной, милой и просвещенной сей нации, завелось у нас неверие, вольнодумство, распутная жизнь, роскошь и мотовство беспредельные» [Там же, с. 40]. В этой связи варварство оказывалось предпочтительнее так называемого просвещения: «Северные варвары не довольно просвещены для принятия твоих [т. е. Наполеона. – В. П.] благодеяний, что мы в простоте, глупости и варварстве своем не понимаем родительских твоих попечений». И далее: «Мы гордимся и восхищаемся, что ты нас называешь таковыми варварами!» Варварство в данном и аналогичных случаях связывалось с национальным укладом, верой, «пламенной любовью к Отечеству и верностью к доброму Государю» [Беседа, 1812, с. 232–233][56]. В этот патриотический набор могло входить и крепостное право. Письмо Фабера не только должно было примирить европейское общественное мнение со специфичностью социальных отношений, существующих в России. Оно имело также программный характер и для кружка А.Н. Оленина, куда была послана авторская копия [Фабер, 1812, л. 2].

А.Н. Оленин в 1812 г. занимал должность «правящего делами государственного секретаря» вместо находящегося при действующей армии А.C. Шишкова [Кубасов, 1901, с. 216]. Два его сына Петр и Николай принимали участие в Бородинском сражении. Петр был тяжело ранен в голову, а Николай убит. Сам Оленин коллекционировал различные эпизоды и курьезные случаи, связанные с войной. В первую очередь его интересовало настроение русского крестьянства. Собранный материал он частично публиковал на страницах «Сына Отечества», «желая, чтоб достохвальная и неимоверная приверженность Руских слуг к Господам своим была всем известна» [Оленин, 1812а, л. 112]. Однако большая часть таких рассказов, отложившихся в его архиве [Оленин, 1812], была опубликована лишь после его смерти [Оленин, 1868, стб. 1983–2000]. Социальные противоречия между дворянством и крестьянством, народные мятежи, крестьянские расправы над помещиками в 1812 г. – все это Оленину было прекрасно известно[57]. Однако не эти факты, по его мнению, определяют характер взаимоотношений русского народа, не затронутого плодами французского Просвещения, и дворянства. В оленинских записях, относящихся к 1812 г., «просвещенному Европейцу» противопоставляется «благочестивый Руской человек». Приводимые им факты жестокости и богохульства французов в России являются, по его мнению, результатом «высоких философических познаний прошедшего века». «Все они дети неистовой Французской революции» [Там же, стб. 1986, 1995]. В России же царят отеческие нравы, связывающие патриархальными отношениями помещиков и крестьян. То, что в глазах «просвещенного Европейца» является проявлением «невежества, глупости и рабства», Олениным трактуется как «плоды родительского семейного правления» [Смесь, 1813, ч. 4, с. 297–298]. Правда, в отличие от Фабера, у Оленина нет прямой апологии крепостного права. Но в его сознании крепостничество даже как свидетельство национального варварства оказывается предпочтительней эксцессов просвещения, порожденных Французской революцией.