Полемика Фабера с мадам де Сталь носила чисто идеологический характер и практически не соприкасалась с той реальностью, которую описывала. В то же время московский генерал-губернатор Ф.В. Ростопчин, стоявший примерно на тех же позициях, что и Фабер, как человек облеченный властью, должен был принимать практические решения. Свою главную задачу Ростопчин видел не столько в организации народной войны, сколько в том, чтобы не допустить в стране пугачевщины. Еще в 1806 г. по случаю издания манифеста об ополчении Ростопчин писал Александру I: «Все сие усердие, меры и вооружение, доселе нигде неизвестные, обратятся в мгновение ока в ничто, когда толк о мнимой вольности подымет народ на приобретение оной, истреблением дворянства, что есть во всех бунтах и возмущениях единая цель черни, к чему она ныне еще поспешнее устремится по примеру Франции и быв к сему уже приуготовлена несчастным просвещением, коего неизбежные следствия есть гибель закона и царей» [Ростопчин, 1892, с. 419].
Народная война должна, по Ростопчину, питаться не высокими освободительными идеями, а примитивной ксенофобией и тем диким патриотизмом, о котором писал Фабер мадам де Сталь. По воспоминаниям Д.П. Рунича, «тотчас после назначения и по приезде в Москву Ростопчин стал разыгрывать из себя друга народа…Полиция распространяла каждое утро по городу бюллетени, печатаемые по его приказанию и написанные площадным языком…Занимая, с одной стороны, этими глупыми шутками праздношатающихся, он вселял, с другой стороны, ужас, проявляя свою власть такими жестокими мерами, которые заставляли всех трепетать» [Рунич, 1901, с. 600]. То, что дворянство в основном смеялось над ростопчинскими афишами [Narishkine, 1912, р. 125][58], не удивительно. Они были рассчитаны отнюдь не на образованное меньшинство московского общества. О том же, как их воспринимали те, к кому они были адресованы – грамотная часть городских низов, – судить трудно ввиду отсутствия прямых источников[59]. Для самого же Ростопчина сочинение афиш было отнюдь не второстепенным делом. Он стремился таким образом вступить в прямой диалог с народом и придавал этому весьма серьезное значение. Как вспоминал П.А. Вяземский:
Карамзину, который в предсмертные дни Москвы жил у графа, разумеется, не могли нравиться ни слог, ни некоторые приемы этих летучих листков. Под прикрытием оговорки, что Ростопчину, уже и так обремененному делами и заботами первой важности, нет времени заниматься еще сочинениями, он предлагал ему писать эти листки за него, говоря в шутку, что тем заплатит ему за его гостеприимство и хлеб-соль. Разумеется, Ростопчин по авторскому самолюбию тоже вежливо отклонил это предложение. И признаюсь, по мне, поступил очень хорошо. Нечего и говорить, что под пером Карамзина эти листки, эти беседы с народом были бы лучше писаны, сдержаннее и вообще имели бы более правительственного достоинства. Но зато лишились бы они этой электрической, скажу, грубой воспламенительной силы, которая в это время, именно возбуждала и потрясала народ. Русский народ – не афиняне: он, вероятно, мало был бы чувствителен к плавной и звучной речи Демосфена и даже худо понял бы его [Вяземский, 1999, с. 421–422].
Нежелание Ростопчина доверить Карамзину писание афиш объясняется отнюдь не только авторским тщеславием. По его замыслу, автором этих афиш мог быть только человек, облеченный верховной властью в Москве. Важна была не столько содержащаяся в них информация, сколько сам факт диалога народа с властью. Как вспоминала дочь Ростопчина Наталья Нарышкина, «в отличие от предшествующих ему старых губернаторов Москвы, которые обращались к крестьянам и ремесленникам только в приказном тоне, мой отец хотел, чтобы все были в курсе происходящих событий, с этой целью он публиковал маленькие письма (petites lettres) или дружеские объявления (annonces amicales), написанные простым и непринужденным (badin) стилем, который мог быть понятным и соответствовать вкусам простой (humble) аудитории» [Narishkine, 1912, р. 125].
Не углубляясь в вопрос о том, насколько удачно Ростопчин решал проблему народного языка[60], отмечу, что в данном случае не было традиции, на которую он мог бы опереться. Шишковские манифесты с их славянизмами и библеизмами были не просто далеки от реального народного языка, но и практически не понятны народу. Ростопчин, по воспоминаниям Нарышкиной, «думал, что прокламации Шишкова были слишком длинны и слишком высокопарны» [Ibid., р. 124]. В отличие от Шишкова, который стремился к закреплению языка своих манифестов в качестве нормативного языка империи [Sandomirskaja, 2003, р. 82–87], Ростопчин подходил к этой проблеме функционально. Он действительно полагал, что народ говорит именно таким языком, каким написаны афиши и рассчитывал, обращаясь к народу на «его» языке, манипулировать народным настроением. Нормативность Ростопчина проявлялась не в языке, а в том образе народа, который конструировался содержательными средствами.
Однако в 1812 г. он был гораздо более осторожным с проявлением народного духа. На предложение C.Н. Глинки вооружить крестьян «по уездам московским» Ростопчин ответил: «Мы еще не знаем, как повернется русский народ» [Глинка, 2004, р. 299]. Поэтому, с одной стороны, он всячески подогревал народную ненависть к французам и подзадоривал мужиков («своим судом с злодеем разберемся»), с другой стороны, он так и не выдал московским жителям оружия, чтобы защищать столицу[61]. Расправляться с французами мужикам предлагалось подручными средствами: «Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжеле снопа ржаного» [Ростопчин, 1992, с. 18].
В своих многочисленных обращениях к жителям Москвы Ростопчин стремился представить народ как организованную и патриотически настроенную силу, в первую очередь послушную начальству: «Должно иметь послушание, усердие и веру к словам начальников, и они рады с вами и жить и умереть». Страх перед реальным народом отнюдь не мешал Ростопчину конструировать идеологему народа как природной неиспорченной иностранным воспитанием силы, хранящей в себе древние традиции. «Очень радуюсь, – писал он А.Д. Балашову 4 августа 1812 г., – что правила мартинистов не поселены еще в головы народа» [Дубровин, 1882, с. 80].
Масонов, и особенно уже опального Сперанского, Ростопчин старался представить в глазах властей как внутренних врагов государства, плетущих свои заговоры за спиной государя. Не имея отношения к реальности, это убеждение было неотъемлемой частью патриотической позиции, артикулируемой Ростопчиным. Идеологизированное народолюбие предполагает наличие врага, от которого народ должно защищать. Собственно говоря, защита народа от внутренних и внешних врагов и есть выражение любви к нему. Поэтому образ врага часто конструируется параллельно с образом народа как его антипод. При этом враг коварен и для погибели народа может надевать на себя маску его друга. И только истинный патриот умеет отличать подлинных друзей народа от мнимых. Так, например, Ростопчин рассказывал в своих записках о том, как им был разоблачен коварный замысел трех московских сенаторов-масонов И.В. Лопухина, Д.П. Рунича и П.И. Кутузова, которые «намеревались уговорить своих товарищей не покидать Москвы, окрашивая такой поступок в чувство долга и самопожертвование для отечества, по примеру римских сенаторов во время вступления галлов в Рим. Но намерение их состояло в том, чтобы, оставшись, играть роль при Наполеоне, который воспользовался бы ими для своих целей» [Ростопчин, 1992, с. 302]. Наиболее эффективной формой борьбы с таким «врагом», как правило, являются доносы правительству и распространение слухов о якобы готовящихся заговорах. Письма Ростопчина Александру I буквально наполнены постоянными жалобами и предупреждениями относительно опасности уже сосланного Сперанского и московских масонов для государства и народа. Сам же он делает все от него зависящее (аресты, допросы, ссылки), для того чтобы врагам народа не удалось овладеть народным сознанием.
Культурно и родственно (через жену-католичку) Ростопчин был связан с той европеизированной средой русской знати, в которой идеи католицизма и космополитизма причудливо переплетались с поисками национальных корней, и душой которой был сардинский посланник в России Жозеф де Местр[62]. Именно в этой среде осенью 1811 г. «созрел заговор против Сперанского» [Шебунин, 1937, с. 599]. И если католические идеи Ростопчина не очень вдохновляли, то в своей ненависти к европейскому либерализму он ничуть не уступал Жозефу де Местру, а в отвращении к галломании едва ли не превосходил самого А.C. Шишкова.
Государственная идея, по мнению Ростопчина, должна питаться не зыбкими европейскими истоками, а основываться на прочном народном фундаменте. Поэтому не европеизированное дворянство, а русский народ, контролируемый властью, в союзе с императором способен одержать победу над внешним врагом. Ростопчин всячески старался преуменьшить роль дворянства в победе над Наполеоном в пользу царя и народа. Нарышкина явно со слов отца писала: «Александр и его народ исполнили свою благородную миссию, но дворянство проявило себя не на уровне задачи, поставленной перед ним Провидением. Только оно имело бесстыдство, руководствуясь ничтожными личными интересами, чернить и клеймить тот пылкий патриотизм, который подготовил московским пожаром гибель французской армии» [Narishkine, 1912, р. 120]. Но главную роль спасителя отчества Ростопчин отводил себе. В письме к царю от 2 декабря 1812 г. он прямо писал: «Я… спас Империю» [Ростопчин, 1892, с. 562]. Было ли это дерзкое бахвальство, эпатирующее двор, или же за этим стояли пусть субъективные, но в то же время вполне искрение представления о характере войны 1812 г. и о своей роли в ней?