о для Ф.В. Ростопчина, А.C. Шишкова, C.Н. Глинки, Д.П. Рунича, Г‑Ф. Фабера, А.Н. Оленина понятие «народная война» отнюдь не покрывало всего характера войны 1812 г., а главное, не связывалось с идеей народной свободы, между тем как для самого Александра I участие русского народа в войне с Наполеоном вполне могло служить аргументом в пользу освобождения крестьян.
Но еще в большей степени либеральные идеи связывались с народной войной в сознании тех молодых офицеров, которые в недалеком будущем явятся организаторами тайных декабристских обществ или так или иначе будут вовлечены в орбиту их влияния. Так, Ф.Н. Глинка еще до смоленского сражения писал: «Народ просит воли, чтоб не потерять вольности. Но война народная слишком нова для нас» [Глинка Ф., 1987, с. 8]. Однако новизна данного понятия не только не исключала, но наоборот подразумевала осмысление его через уже сложившиеся культурно-языковые стереотипы. Наиболее частой и очевидной была аналогия со Смутным временем. Получившая широкое распространение еще до войны 1812 г., во время войны она многократно тиражировалась как в официальных манифестах А.C. Шишкова, так и в публицистических, и художественных произведениях. Если в 1806–1807 гг. лишь ожидалось вторжение неприятеля на русскую территорию, то в 1812 г. оно стало реальностью. «Со времен Пожарского и Минина, – писал «Сын Отечества», – не видала Россия таковой войны, как ныне: дело Бога, Царя, всего народа, дело справедливой защиты, справедливого мщения» [Греч, 1812, с. 215]. Схожесть ситуаций стремились увидеть даже в самих датах: «Стечение обстоятельств за двести лет пред сим имеет большее сходство с нынешним временем. Князь Пожарский, быв призван и разбив 24‑го и 26‑го Августа 1612 Гетмана Хоткевича, ничего не предпринимал до 22‑го Октября, над кичливым неприятелем и взяв Москву, побил более двадцати тысяч Поляков, да вечное раскаяние мучит их души за учиненныя ими в Москве злодеяния. Дай Бог, чтоб и Князю Кутузову удалось, подобно Пожарскому, в скором времени попрать врагов, и освободить Россию от нашествия иноплеменников». В примечании к этому месту говорилось: «Кутузов, как Князь Пожарский избран Государем и гласом народа, и он, побив Бонапарта 24‑го и 26‑го чисел Августа месяца, не предпринимал ничего важного до глубокой осени, готовя гибельный удар врагам вселенныя…» [Там же, с. 216].
В связи с оставлением Москвы особый смысл и популярность приобрели слова М.В. Крюковского, вложенные им в уста Пожарского в трагедии «Пожарский, или Освобожденная Москва»: «Никогда столько не был прав Г. Крюковский, как ныне, заставив сказать Пожарского:
Россия не в Москве, среди сынов она,
Которых верна грудь любовию полна
Слова эти действительно стали своего рода паролем эпохи и попали в роман Л.Н. Толстого «Война и мир» как свидетельство стереотипного пафоса[70]. Однако непосредственно в 1812 г. сюжеты, связанные со Смутным временем, практически не продуцировались. В текстах той эпохи Смута присутствовала в виде аллюзий и реминисценций, отсылающих к хорошо знакомым событиям. Это объясняется тем, что уже в предшествующий период было создано достаточно произведений на эту тему и все они, так или иначе, были знакомы русскому читателю.
С этими аллюзиями был связан и вопрос о переносе столицы в Нижний Новгород, где в то время собралось Московское дворянство, покинувшее древнюю столицу перед занятием ее неприятелем. Так, механик-изобретатель Иван Афанасьевич Неведомский в письме к А.Н. Оленину, выражая желание, чтобы столица «была поближе к середине любезного нашего отечества», мотивируя это тем, что «русские люди не перестали так думать, как думали их предки», писал: «В бытность мою на родине Пожарского и Минина, я крайне сожалел о том, что механические познания мои слишком слабы для изобретения такой машины, с помощью которой можно бы было любезных и почтенных моих соотчичей вытащить из болота и со всеми прекрасными петербургскими зданиями посадить на крутизны нижегородских гор» [Неведомский, 1812, л. 2, 5 об.][71]. В дальнейшем идея переноса столицы в Нижний Новгород будет обсуждаться в декабристских кругах и как проект отразится и в «Русской правде» П.И. Пестеля, и в Конституции Н.М. Муравьева.
В 1812 г. вопрос о переносе столицы именно в Нижний Новгород – это не только отказ от петербургского европеизма. Собственно говоря, Неведомский не имеет ничего против петербургской архитектуры, да и «западник» Никита Муравьев не был противником европеизации. Как и в 1612 г., с Нижним Новгородом связывались в первую очередь реставрационные идеи. Тогда Москва выступала в качестве объекта «реставрации», а Нижний Новгород стал своеобразным «реставрационным» центром. Эта ситуация оказалась актуальной и для 1812 г., когда Нижний, наполненный московским дворянством и историческими воспоминаниями, начал претендовать на роль центра нравственного оздоровления страны.
В 1812 г. с вторжением Наполеона в пределы России возникла целая серия новых аналогий. Наиболее широкое распространение получила параллель между Россией и Испанией. В Испании Наполеон столкнулся с совершенно непредвиденной ситуацией. Вопреки излишне оптимистическому утверждению А.З. Манфреда: «В смысле мастерства режиссуры и тонкости исполненной им роли байоннская комедия или трагедия (она была и тем и другим) была высшим достижением Бонапарта» и т. д. [Манфред, 1980, с. 580], – вся испанская эпопея, начиная от детронации испанских Бурбонов и заканчивая провалом военных операций, была цепью ошибок и просчетов. Во всяком случае именно так трактовал ее осведомленный в испанских делах их непосредственный наблюдатель аббат Д. Прадт. Из четырех замыслов, составлявших первоначальный план Наполеона: «1. Занять Испанию, 2. Не лишать вовсе испанских Бурбонов престола, а лишь отнять у них эту страну, переместив их трон в Этрурию, 3. Переместить королеву Этрурии в северную Лузитанию, 4. Обеспечить князя Мира, создав ему отдельное княжество (souvreneté) Алгабрес» [Pradt, 1816, р. 29] – не было осуществлено ни одного! Испания так и не была покорена. Бурбоны непонятно в каком статусе на несколько лет задержались во Франции, а любимец королевской четы всесильный временщик Годой – князь Мира, – избитый восставшей в Аранхуэце толпой, и побывавший в мадридской тюрьме, также надолго оказался во Франции. Наполеоновские планы относительно Испании, по верному определению Прадта, были «фантастичным» [Ibid., р. 165].
Как человек эпохи Просвещения Наполеон исходил из идеи единства человеческого рода и общности путей мирового прогресса. С этой точки зрения Испания, отставшая от Франции и остальной Европы в политическом, социальном, военном и т. д. отношениях, погрязшая в религиозных предрассудках, невежественная и фанатичная, казалась весьма легкой добычей для передовой французской армии. И только когда действительность разрушила эти представления, и «все Испанцы, – как говорилось в одной из множества переводных брошюр того времени, – сами собою, и без всякого соглашения одни с другими, стали почитать Французов за смертельных врагов своих и наказывать их как разбойников» [Уроны французов в Испании… 1812, с. 11], а невежество и отсталость испанского народа вместо ожидаемой слабости обернулись силой, тогда заговорили об особой испанской цивилизации. Почти с самого начала народной войны в Испании европейские публицисты и мемуаристы старались осмыслить испанский феномен и понять причины неудач французов.
Ошибкой географии назвал Прадт европейское положение Испании: «Она принадлежит Африке: кровь, нравы, язык, манера жить и сражаться – все это в Испании африканское. С давних пор там смешались две народности: карфагеняне, пришедшие из Африки в Испанию и Вандалы, перешедшие из Испании в Африку. Мавры на протяжении 700 лет находились в Испании. Как при таком длительном существовании, как при таких слияниях могли не смешаться воедино расы и нравы двух местностей. Если бы испанец был магометанин, он был бы полностью африканцем. Только религия его связывает с Европой» [Pradt, 1816, р. 168].
Если суммировать многочисленные суждения об испанцах, высказанные как в ходе войны, так и вскоре после ее окончания, то может получиться примерно следующая картина. Испанцы живут в особом, отделенном от остальной Европы, мире. Они не знают и не хотят знать других европейцев. Они не путешествуют и не принимают у себя иностранцев. Испанский мир закрыт для проникновения в него французской культуры и вместе с ней пороков цивилизации. Испанцы глубоко религиозны, и духовенство играет в Испании особую роль, в то время как испанский абсолютизм встречает естественное ограничение в самом ландшафте, с его горами, ущельями и труднодоступными для правительственных чиновников местностями, но при этом вполне удобными для жилья. Священники, живущие среди народа и находящиеся с ним в постоянном общении, являются единственной реальной властью на местах. Вместе с распространяемой этой властью религией испанец впитывает «непреодолимую приверженность к своему Отечеству и ко всем учреждениям своих предков» [Ответ Испанского генерала… 1812, с. 200], а также стремление к изоляционизму и ксенофобии.
Испанская война быстро перевернула европейские мнения по самым коренным вопросам. То, что еще совсем недавно под пером просветителей признавалось предрассудками, невежеством и фанатизмом, теперь вдруг стало источником спасительного патриотизма, примером свободолюбия и воинской доблести. Даже святая инквизиция стала восприниматься как оплот традиционных ценностей в борьбе с просвещенным деспотизмом. В письме испанского генерала Палафокса маршалу Лефевру говорилось:
Вместо того, чтоб быть недовольными Св. Инквизициею, мы напротив думаем, что хотя она с давних времен лишилась всего чрезмерного в своей власти, но не смотря на то, особенно способствовала нам противостоять вашим вредным правилам, противным и вере и обществу; что твердо уверены в том, что отчасти ей обязаны привязанностию своею к земле предков наших, отвращением нашим ко всяким новым установлениям, которые вас погубили, и постоянством того сильного национального характера, который почти везде изменился, упал и унизился; что мы щастливыми себя почитаем, имея между собою дворян и капиталистов довольно гордых и довольно чувствующих цену чести, и потому готовых погибнуть прежде тысячу раз, нежели преклонить голову под иго постыднейшего и отвратительнейшего тиранства, которое едва ли когда более угнетало и посрамляло человечество [Там же, с. 202–203].