род Далекарлии отличается бедностью, простотой и мужеством. Он свободолюбив, и необходимо лишь направить его на борьбу за собственное освобождение. В Рождественский праздник Густав обращается на площади к народу с речью. «Его красноречие простое и величественное – подобно природе, его окружавшей, – воспламенило слушателей. Двести Далекарлийцев взяли оружие и последовали за ним» [Кайданов, 1812, с. 154]. Предприятие оканчивается успешно, и Густав становится избранным королем и основателем новой династии. Ситуация явно напоминала читателю окончания Смуты и воцарение Михаила Романова. Для усиления параллели между событиями в Швеции XVI в. и современностью Кайданов пускается в рассуждения о характере северных народов вообще, которые «менее всех способны переносить обиды и оскорбления, ими причиняемые. Они любят и ненавидят с одинаковою силою, умеют чувствовать благодеяния, оказываемые им; но никогда не прощают своим злодеям и нарушителям свободы и блаженства» [Там же, с. 148–151].
Заканчивается статья прямым обращением к соотечественникам: «Мужественные, благородные Россы! Естьли Шведы, народ слабый в сравнении с вами, попрали Датского деспота, то можно ли сомневаться, что ваше мужество, терпение и примерная любовь к Отечеству сокрушат силы всемирнаго тирана, дерзнувшего простерть свой меч и на вас? Небо избрало вас орудием для наказания вероломного нарушителя договоров, и оскорбителя священнейших прав природы и человечества. Европа, в радости и уповании, взирает на ваши подвиги. Так! доблестная ваша мышца поразит его; – он погибнет, и одно только имя его изображено будет кровавыми буквами в летописях мира!» [Там же, с. 158–159]. Итак, в основе исторического сочинения Кайданова лежит просветительская, восходящая к Руссо теория общественная договора, дающая право народу на восстание в случае нарушения этого договора тираном: «Народ порабощенный имеет право воевать и во время мира» [Куницын, 1812, с. 193].
Взгляд на русский народ, сражающийся с Наполеоном, с этой точки зрения предполагал расширительное толкование народной свободы и порождал размышления о судьбах и положении русского народа по окончании войны. А.В. Чичерин, не сомневаясь, что «эта война закончится…почетно для нас», размышлял 2 ноября в дневнике о «благородных крестьянах из‑под Юхнова[94], покинувших свои очаги и нивы, принесшие в жертву и семьи, и спокойное существование ради чести служить отечеству». «Мои размышления, – пишет Чичерин, – пожалуй, завели меня слишком далеко. Однако небо справедливо: оно ниспосылает заслуженные кары, и может быть революции столь же необходимы в жизни империй, как нравственные потрясения в жизни человека…». И как бы оборвав себя на полуслове (не время думать о революциях, когда над страной нависла смертельная угроза), автор дневника внушает себе верноподданнические чувства, которые в 1812 г. еще неотделимы от истинного патриотизма: «Но да избавит нас небо от беспорядков и от восстаний, да поддержит оно божественным вдохновением государя, который неустанно стремится к благу, все разумеет и до сих пор не отделял своего счастья от счастья своих народов!» [Чичерин, 1966, с. 47].
А.C. Кайсаров, автор диссертации о необходимости освобождения рабов в России, в самом начале 1813 г. в письме к И.Е. Дядьковскому выражал надежду, что «государь не потерпит у себя под скипетром рабов. Он освободит народ, и у нас не будет крепостных» [Тартаковский, 1967, с. 82].
Взаимосвязь народной войны с мыслью об освобождении крестьян была очевидна и для Александра I. Еще в разговоре с мадам де Сталь в июле 1812 г. царь говорил «о своем – известным всему свету – желании улучшить участь крестьян, до сих пор находящихся в крепостной зависимости» [Сталь, 2003, с. 225]. Это были не просто слова, рассчитанные на европейских либералов в лице одного из их лидеров. И не только нависшая над страной угроза и страх перед крестьянскими бунтами заставляли царя всерьез задумываться над проблемой аболиционизма. Сама логика народной войны предполагала освобождение тех, кто освобождает отечество от внешнего врага. Именно эта логика заставила Александра вычеркнуть из манифеста Шишкова от 30 августа 1814 г. «статью о помещиках и крестьянах, где о существующей между ними связи сказано:…на обоюдной пользе основанная», мотивировав это следующим образом: «Я не могу подписать того, что противно моей совести, и с чем я ни мало не согласен» [Шишков, 2010, с. 615].
Либеральная концепция народной войны исходила из идеи свободы и народных прав. Это включало в понятие «народ» все сословия империи, и таким образом «война делалась всенародной», как писал Кайсаров в цитированном выше письме Дядьковскому.
Независимо от того, признавалась ли война 1812 г. частично народной или всенародной, она исключала идею мира. Она велась не для того, чтобы, как писал Клаузевиц, «заставить противника выполнить нашу волю» [Клаузевиц, 2002, с. 23], а для того, чтобы не подчиниться воле, навязываемой противником. Мир в данном случае ассоциируется с неволей. Еще вначале войны Александр I говорил Р.C. Стурдзе, что Наполеон «рассчитывает поработить нас миром» [Эдлинг, 1999, с. 175]. Императрица Елизавета Алексеевна, настроенная в 1812 г. не менее патриотично, чем ее супруг, утверждала, что «мир… был бы смертным приговором России» [Шильдер, 1897–1898, т. 3, с. 114]. Идеологема «народной войны» апеллировала к теории естественного права и исключала возможность договора с тираном. Сама идея международных договоров в ходе Наполеоновских войн оказалась дискредитированной. Необходимо было искать новые принципы объединения Европы, которые, с одной стороны, исключали бы возможность новых войн, а с другой – не накладывали бы на народы и правительства обязательств, не соответствующих их подлинным интересам. В этих поисках новых путей международной политики рождалась идея Священного союза.
Глава 8Александр I в 1812 г.: поиск роли
Потребность в осмыслении характера новой войны с Наполеоном у Александра I, видимо, зародилась вместе с пониманием того, что война, возможно, будет вестись на территории его государства. Сразу же по вторжении Наполеона в Россию Александр написал короткую записку, сохранившуюся в архиве А.Н. Оленина, где, в частности, говорилось: «Обстоятельства столь необычны, что наша манера действовать должна выйти за пределы общей и привычной линии» [Александр… 1812, л. 1].
Еще перед войной Александр сделал ряд знаковых назначений на высшие государственные места. Под предлогом старости и болезней от должности канцлера был освобожден Н.П. Румянцев, сторонник профранцузской ориентации во внешней политике, и на это место был назначен К.В. Нессельроде, симпатизирующий австро-прусской дипломатии[95]. Это, на первый взгляд, неожиданное, прежде всего для самого Нессельроде, назначение последовало почти сразу же за опалой М.М. Сперанского, с которым вновь назначенного канцлера связывали дружеские отношения. Но Александра в данном случае интересовали не личные связи, а общественные репутации вновь назначаемых лиц. Отставку своего приятеля Нессельроде объяснял следующим образом: «Он был очевидно жертвою интриги; Балашовы и Армфельты воспользовались известным общественным мнением, враждебным преобразованиям, которые император намерен был ввести, поручив осуществление их Сперанскому. Они представили его величеству, что накануне войны, во время которой один русский патриотизм мог спасти страну, опасно было оскорбить национальное чувство, сохранив при себе человека, обвиняемого даже в измене и в тайных сношениях с Франциею. Сношения эти были не что иное, как переписка моя с герцогом Бассано для получения от него подробных сведений о наполеоновских учреждениях, которым хотели подражать в России» [Шильдер, 1897–1898, т. 3, с. 64].
Нессельроде очень точно передает причины опалы Сперанского. Уже сам факт того, что отставка Сперанского сопровождалась арестом, ссылкой и имела широкий общественный резонанс, говорит о том, что речь шла не просто о смене политического курса, и даже не о переходе от мирных преобразований к военным приготовлениям, а о полной замене культурно-политического кода. Идеи европейского либерализма казались исчерпанными как во внутренней, так и во внешней политике. Очередная перетасовка карт уже не могла изменить ситуацию. Нужна была новая колода. Весь пятилетний путь от Тильзита до 1812 г. как бы официально признавался ошибочным, и теперь возникла потребность в тех, кто вчера еще составлял консервативную оппозицию царскому правительству. Поначалу освободившаяся после Сперанского должность государственного секретаря была предложена наиболее симпатичному для Александра представителю оппозиции – Н.М. Карамзину. Но Карамзин отказался, да и вообще он не очень вписывался в тот культурный антураж, которого требовала патриотическая война. Поэтому в итоге Александру пришлось назначить на должность государственного секретаря нелюбимого им адмирала А.C. Шишкова.
Это назначение было сколь неожиданным, столь и удачным. Нужно было создать новую стилистику государственного языка, на котором власть могла бы говорить с народом. Дело было вовсе не в том, что Шишков мог объясняться с народом понятным языком. Скорее наоборот, его стиль был тяжел и темен, одним он казался смешным, другим – маловразумительным. Но он был экзотичен и необычен, как сама война. От шишковских манифестов ждали не сухой информации, а общего настроя: приподнятости, торжественности, архаики, или, говоря иными словами, всего того, что не знающие древности принимают за древность. C.Т. Аксаков верно уловил созвучие, установившееся между шишковскими манифестами и широкой аудиторией: «Наступила вечно-памятная эпоха 1812 года, и с удивлением узнал я, что Александр Семеныч сделан был государственным секретарем на место Михаила Михайловича Сперанского. Нисколько не позволяя себе судить на своем ли он месте, я скажу только, что в Москве и других внутренних губерниях России, в которых мне случилось в то время быть, все были обрадованы назначением Шишкова и что писанные им манифесты действовали электрически на целую Русь. Несмотря на книжные, иногда несколько напыщенные выражения, русское чувство, которым они были проникнуты, сильно отозвалось в сердцах русских людей» [Аксаков, 1955, с. 296].