Но тут Лямин гмыкнул что-то неопределенное и вдруг замолчал. Уж не понял ли и он лишнего?.. А минутой спустя старик суетливо вытащил из кармана газету, протянул мне, объяснив смущенно:
— Забыл, зачем шел-то… Это вот вам. Похоже, как раз то, что нужно… Взгляните-ка.
Это были «Известия», а в них — очерк о владивостокских геологах, и между прочим рассказывалось о минерале, интересующем меня, о том, как одну слабую дайку его затеряли, не отметив, как следует, среди многих шурфов, колодцев, канав, и как потом случайно нашли опять. Но что удивительней всего: из очерка можно было представить, как они расположены, эти шурфы, пустые и не пустые, — выстраивалась схемка, словно бы нарочно придуманная в подтверждение моих мыслей… Вроде бы выстраивалась…
Я подумал: «Как долго, черт возьми, оформляют у нас командировки! Это же целая проблема — переиграть сейчас на Дальний Восток!» — но на душе-то у меня стало легко-легко, и уж вроде бы даже не я, а кто-то еще за меня спросил у Лямина:
— Константин Евгеньич, не одолжите ли вы мне рублей четыреста на пару месяцев?
И ведь что здорово: глаза у старика ни на мгновенье не стали растерянными, хотя он все сразу понял, — глаза у него улыбались… Если бы я разглядел в них хоть искру сомнения, возможно, я и передумал бы. Но он не стал говорить, что в лучшем случае эпизод, рассказанный в газете, может подтвердить лишь невеликую частность в моей теории, да и придется горя хлебнуть во Владивостоке для того только, чтоб документы оформить, необходимые допуски, тем более — я не один, с сыном… Но ничего он не стал говорить, а только спросил:
— Вам — сегодня? Или завтра утром можно?
…А все-таки Дронов никак не ожидал, что я уеду. Просто уеду, даже не попрощавшись. Наверное, он не мог понять, что к чему, куда я еду, с кем говорить буду, — кроме Лямина, никто ничего не знал. И Дронов испугался. Он поймал меня уже у самого вертолета — на площадке, метрах в пятистах от поселка. Дронов так спешил, что кричал с трудом:
— Алексей Иваныч!.. Секунду!.. Я…
Я подождал, пока он приблизится, кивнув Борьке, чтоб залезал в вертолет.
— Не надо уезжать, Алексей Иванович, — просительно даже сказал Дронов. — Я дам вам возможность делать все, что вы захотите. Без всяких условий. Оставайтесь!
Дул крепкий ветер: в какую-то секунду мне показалось, что Дронов, длинный, худой, выгибается под этим ветром дугой, и размытые глаза его смотрели искательно, — мне его опять жалко стало. Он протянул руку… Но стойло мне представить, как я притронусь к этой руке, и так тошно стало, физически тошно, — я понял: остаться ни при каких условиях не смогу; если останусь, меня всю жизнь будет мутить при одном воспоминании о Дронове, об этих местах… Я сказал — подчеркнуто делово:
— Я поздравляю вас, Семен Спиридонович, с высокой правительственной наградой. Честь имею!
Он открыл рот и опять заскрипел морщинами на лбу… Так я и оставил его стоять, повернулся и больше уж не оглядывался.
ЩЕНОК
Слабых, как рядно, рукавиц, выданных прорабам, хватило лишь на пару дней, и кожа на ладонях сперва покраснела, вздулась, лопнула едкими мозолями, а потом поржавела, прикоснешься к лицу — будто нестроганой деревяшкой.
Мы не неженки, нет, просто жизнь завзятых строителей приучила нас к технике более ласковой, чем лопата.
Но мы не отнекивались, когда поставили нас в эти треклятые котлованы, понимали: так всегда бывает в начале стройки. Вот выведем фундаменты, смонтируют на них дизели, дадут ток экскаваторам, кранам, буровым станкам, которые валяются сейчас мертвым хламом у входа в штольни, — нам и садиться на те машины.
Скорей бы! Мы уж все жданки проели.
И поэтому бередил всех в бригаде Мишка Бряков. Был он какой-то халявый: голова маленькая, лицо опойное, уши торчком, нательная рубаха без пуговиц, на ходу ноги приволакивает, пыль загребает. И в деле такой же разбродливый: лопату кинет и стоит, не то думает, не то дремлет, — глаза тусклые, не мигают.
Бригадир Василий Долгушин спрашивает:
— Что, Миш, тяжело? Небось опять вчера в чайхану забурился?
— Чего там, сто грамм всего и принял, — Мишка будто не замечает подковырки, садится прямо на землю. На босу ногу надеты резиновые тапки, щиколотки тонкие, жалкие.
— Я вчера в горы ходил, — он вздыхает. — Ох, горы ночью жуткие! Камни как зашуршат — сыпятся, сыпятся, эхо гукает: «Куда пришел!..» Звезды — с ладонь… А что, правда, у других звезд планеты с людьми есть? — вдруг спрашивает он и через минуту, уже лениво, отвечает сам себе: — Наверно, есть. Больно много их…
Горы и сейчас рядом. Задрали бурые покатые плечи к небу, поседевшему от жары. Жара во всем: в рыженькой чахлой траве на склонах, дымном асфальте дороги, по которой семенит с громадной вязанкой хвороста ишак, в усталых листьях чинары, в блеклом, как Мишкины глаза, мареве горизонта. И только ниже нас, над ущельем плавают голубоватые хлопья прохлады: там, невидимый, зло гудит Вахш.
В ночную смену барахлила бетономешалка, и самосвалы успели навалить поблизости гравия, песка вдоволь, полон и ларь с цементом — такое случается не часто, успевай шевелись. Четверо наверху, визжа лопатами по железу настила, загружают бункер. Бетономешалка, похожая на громадный самовар, то и дело, словно бы пар, изрыгает серую массу бетона, он валится по деревянному желобу в котлован. Котлован, глубокий, обширный, весь разбит на клетки витыми прутьями арматуры. Тут нужно месить, ровнять бетон ногами, лопатами — вибраторов нет. И если наверху какая-то тень от бетономешалки и от навеса, под которым механики монтируют по соседству очередной дизель, если там нет-нет, но набежит ветерок-залетка, то внизу воздух не движется, лучи солнца как будто бы давят на спину. Мы давно уже сняли с себя все, кроме трусиков, сапог и кепок, но пот заклеивает поры, телу нечем дышать, мышцы деревенеют, и только, преодолевая вязкую боль, можно еще заставить их двигаться. А бетон опять гремит по желобу, суматошно кричит моторист: «Эге-гей!» — посторонись, значит; мы шарахаемся в стороны, в узкие мышеловки арматуры, садня в кровь о ее проволоку голые плечи, но все равно не успеваем порой — клейкая масса шлепает прямо о спину, сваливается за голенища. И так, грязные, потные, злые, мечемся мы по дну котлована долго-долго, каждая минута — пытка. Но тут есть свой азарт, и он не позволяет нам просить пощады. Мы знаем: точно через час те четверо у бетономешалки спустятся вниз, а мы займем их место, и уж тогда-то наше им отыграется! Но они тоже знают это и мстят нам заранее, без продыха валят гравий в пасть бункера, бегом волокут носилки с цементом. Еще и кричат:
— Бери больше, кидай дальше! Отдыхай, пока летит!
А Мишка Бряков, раскособочась у кромки котлована, меланхолично бубнит:
— Градусов полста, наверно. А ночью я даже продрог, — и тычет пальцем вверх, в горы.
Долгушин интересуется:
— На кой ляд ты ночью-то туда поперся?
Долгушин сейчас тоже ничего не делает, сидит на камушке. Но его, бригадирово дело — закрывать наряды, с начальством ругаться, а главное — следить, чтобы у нас все было: и гравий, в песок, и цемент, и вода.
Сейчас все есть, пусть сидит.
— За дикобразами, — отвечает ему Мишка.
— А ружье где взял?
— Я так, без ружья, с мешком.
— С мешком?
— Они же в полную луну, как глухари, на тропу лезут. Подойдешь — за уши и в мешок.
Бригадир долго хохочет, широкое лицо его становится плоским. Из-под синей суконной кепки горошинами катит пот, но Долгушин никогда, даже в столовой, не снимает ее, стесняясь, должно быть, своей лысинки.
— За уши и в мешок?.. Ну да, шила и мыла, гладила и катала, пряла и лощила, а все языком!
— Языком! Сам-то ты лепетун! — обижается Мишка.
— Так где же дикобразы твои?
— А-а! — неопределенно мычит Мишка и отворачивается: скучно ему говорить с бригадиром. А тот, прохохотавшись, рассказывает: в прошлый выходной ездил с дружками на кабанов, загнали в тугаях матку и трех поросят. Он-то не врет. Долгушин мужик основательный, цепкий. Он и обличьем под стать характеру: присадистый, темный, толстые пальцы в растопырку — крабьи клешни.
Кто-то из нас не выдерживает, кричит:
— Эй, хватит вам болтанки болтать! Мишка, бери лопату!
Бряков нехотя поднимается, долго чешет пятерней спину и только потом подходит к куче гравия. Минут пять он старательно орудует лопатой, она у него скользит на крупных окатышах, и нет, чтоб отбросить их рукой в сторону, Мишка упорно тычет черенком. Жилистые ноги его напряглись, лопатки вздыбились, уши покраснели, и даже на них мелкими капельками роснится пот.
— Ну, скоро ль обед-то? — стонет он, и на лице его искреннее недоумение: зачем это его, Мишку Брякова, заставляют кидать чертов гравий?
Долгушин уходит. Говорит, что нужно к прорабу, но глаза юлят — значит, пошел домой. В кишлаке, в Нуреке, он выхлопотал себе кибитку с садом, брошенную прежним хозяином-таджиком, и целыми днями возится с деревьями. Что ж, за садом тоже уход нужен. Если что, найдем бригадира там.
С обеда Бряков часа на полтора опоздал, а вернулся о охапкой горных тюльпанов.
— Во, ребятки, принес вам. Гляко-сь, какие огнистые…
Выругав, мы загнали Мишку в котлован, там он и сопел до конца смены.
Цветы лежали в пыли, стебли побелели, алые лепестки сникли, скукожились. Уходя, Мишка даже не взглянул на них, хмурился, обиженно топырил губы.
Трудно было подолгу сердиться на него: какой-то он ушибленный, что ли?..
Однажды терпение наше лопнуло. Два дня Мишка прогулял. Видели его вдребезги пьяным в соседнем кишлаке. Он притащил в чайхану какого-то щенка, посадил его на стол и кормил супом из своей тарелки. Кто-то пытался протестовать, а Мишка кричал:
— По какому праву! Он что, хуже вас? Лучше!..
На третий день Бряков пришел в бригаду. За ним на шпагатике тащился щенок. Мишка молча сел на груду изляпанных бетоном опалубных досок, виноватясь, опустил глаза. Мы сдвинулись вокруг. Щенок испуганно жался к Мишкиной грязной ноге, был он совсем еще маленький, такой же лопоухий, костлявый, как и хозяин, коричневая шерстка дыбилась, коротышка хвоста повздрагивала.