На радость и горе — страница 18 из 38

олько тогда Володя стал со мной откровенен.

А начался разговор с того, что он пожаловался:

— Бригада сейчас плотная собралась, как хорошая роща: все дубки — один к одному. Только вот Поршень у нас не туда гнется.

Я уже знал, Поршень — это прозвище, и удивлялся: почему «поршень», а не просто — «сачок»?..

Когда работы шли еще неподалеку от Братска, бригада ездила на трассу из общежития на грузовике. И чуть ли не каждое утро Поршень прибегал к одной и той же, нехитрой уловке: как только машина подъезжала к крыльцу, Поршень незаметно убегал за угол, будто бы по нужде. Снимал штаны, садился и ждал, пока ребята уедут, а потом жаловался: «Что ж вы меня бросили!..»

Володя тогда тоже начал хитрить: попросит шофера завести мотор или даже отъехать немного, а сам стоит, ждет. Поршень не вытерпит, выглянет из-за угла: уехали, мол, а Володя ему рукой машет — давай сюда! И тот надевал штаны и бежал к кузову. Причем никогда не обижался: бежал молча и затягивал ремень на ходу.

— А тут упорол такую штуку, — рассказывал Володя. — Пошел ночевать в деревню. Нашел там какую, что ли? И опоздал к утру. Мы уже на тросах мотаемся, распорки ставим, а он снизу руками машет, виноватится. Ну, залез тоже…

Как раз сегодня я видел, как они ставят эти распорки — металлические перекладинки между проводами одной фазы. Ставят их, чтобы в грозу и ветер провода не замкнулись. На высоте метров в двадцать бегут ребята по тросу, за другой держатся, а то и не держатся. Это не цирк, а работа: бегут, потому что хочется больше сделать, а не держаться — сподручнее.

— Идем втроем, каждый по своей фазе. Прошли один пролет, второй, оглянулся я: нет Поршня!.. Упал?.. Мы — обратно! Смотрим, а он, сволочь, ноги за трос заплел, лег на него, а голову на распорки положил — спит! Ты не поверишь, да мы и сами сперва глазам не поверили: самым натуральным образом спит! Это уж потом мы узнали: с вечера он выпил изрядно и вернулся с бутылкой; на земле, на виду ему похмеляться стыдно было, так он глотнул в воздухе, его и повело на сон… Взял я бинокль, смотрю, а у него монтажный пояс не зацеплен, а так, для вида, накинут на проводок. Что делать?! Крикнешь, со сна испугается — упадет. Веришь — нет, целый час с обоих сторон, чтоб равновесия больше было, мы вдвоем, шаг в шаг, как мухи, к нему по тросу шелестели! Дошли, за ворот взяли, он глаза этак мутненько приоткрыл и спрашивает: «А?.. Что?.. Работать надо?..» — вскочил и пошел дальше, распорки ставить. Хоть смейся, хоть плачь!..

Сейчас Володя смеется. Он невысокого роста, до синя загорелый.

Недавно прошел дождик, но слабый. Парит, и, как всегда это бывает в такую погоду, налетела мошка — занудливо ноет над ухом, жжется. Володя все равно без майки: привык… Уж очень складное у него тело, я бы сказал даже — веселое. Поневоле рассмеешься и сам.

Потом Володя сказал:

— И вот сейчас отпустил его на два дня в Братск, зубы вставлять. Уж четвертый идет, а его все нет.

— Слушай, Володя, зачем ты с ним цацкаешься? Выгнал бы — и все тут.

— Выгнал? Кого? — он искренне удивлен.

— Поршня. Сачок ведь!

— Ну, знаешь! Выгнать просто. Да и зачем? — Володя сдвинул черные свои брови, это очень не шло его круглому лицу. — Не сачок он, работать умеет, только вот гайки кой-где разболтаны…

Мы молчим. Он все еще хмурится.

Солнце как-то внезапно свалилось за огорожу тайги; на просеке, в завалах деревьев, раскорячливых сучьях сгустились тени, и сразу ушел куда-то близкий запах смолы, а из лесу, издали дохнуло сырой прелью.

Должно быть, сумрак этот помог Володе рассказывать дальше.

— А ты знаешь, — вдруг спросил он, — как однажды я сам чуть не смылся с ЛЭПа?.. Это еще на первой линии на Иркутск было, ну, помнишь, — эта знаменитая. Дошел я тогда не то что до точки — до восклицательного знака! Мы просеку рубили, так я уйду ото всех подальше, в траву сяду, березу обниму и плачу. И такая жалость к себе пронизывает, будто я сам как та береза, будто не сегодня — завтра срубят меня. До восклицательного знака дошел! Казалось: нет в мире ничего справедливого, один я, и никто мне во всю жизнь ласкового слова не скажет… Осень, дожди лупят, тайга кругом темная и каждый день одна и та же.

Тут, понимаешь, какое дело? В городе, на заводе можно и одному жизнь прособачить — все равно дружки найдутся, дом есть. А в тайге можно только артельно жить, чтоб всем вместе, во всем, в хорошем, да и в плохом, важно, чтоб всем вместе. Тут каждый для всех должен быть и другом, и братом, и сестрой-хозяйкой. А если этого нет, пиши — пропало.

Вот как мы на май: сговорились и гуляли не два дня, а четыре — кто на охоте, кто на рыбалке, а кто в городе, — зато сейчас, видишь, вкалываем от темна дотемна, сами себе нормы ставим.

А тогда как? Вся бригада — со школы, недоумки. А бригадир — Глотин ему фамилия, фамилия-то что надо! — тороватый мужичок попался! Так все обкрутит, что мы не поймем, где правда, где брехня. А сам и обсчитывал нас, и делил на любезных сердцу своему и нелюбезных. Один спит, другой топором машет, всякий вякало по-своему вякает. Веришь — нет, один раз в палатке окно разбили, неделю спорили, кому стекло вставлять, — так и заткнули тряпкой. А уж постель застилать, пол подмести — об этом думать забыли.

И дожди, дожди! Дорогу размыло, наш пикет самый дальний, не проехать, — бывало, и без жратвы сидели.

В общем, сговорились мы впятером смываться. Стали уже вещички потихоньку собирать, как вдруг, вечером приезжает на тракторе прораб.

— Вагин, есть такой?.. Телеграмма пришла. Завтра к тебе мать приезжает. Валяй на станцию.

Я, как услышал, сел на койку и зенками хлопаю, обалдуй обалдуем. Мать? За пять тыщ верст? Сюда? В эту дыру? Куросмех какой-то!

…Вагин рассказывает, а я никак не могу поверить, что когда-то был он таким вот. Строит Володя здесь, под Братском, уже четвертую ЛЭП. И лесорубом был, и бульдозеристом, и бетонщиком, и опоры ставил, а сейчас освоил новую профессию — монтажника. Все эти годы в тайге, но сумел кончить строительный техникум, стал одним из лучших бригадиров. Недавно его пробовали было назначить мастером, но он отказался: «Вот последнюю рабочую должность на ЛЭП изучу на своей шкуре, тогда, может, и пойду в начальники…» Нет, не могу я представить себе Володю каким-то растерянным жалким юнцом.

— Краем глаза вижу, — продолжает он, — ребята тоже растерялись, в глазах у них страх, самый настоящий страх. Мать приезжает! Мы и слово-то это который месяц только в матерках поминали!.. Но все это до меня вроде бы не доходит, а увидел я село свое Теплое — под Веневом, знаешь, на Тульщине? Двор, реденькая травка у крыльца, и мать сидит на крыльце и плачет. Это в тот день было, когда у нас телка пропала. Мы с сестрой без отца росли, туго жили. И вот купили телку, думали: направится жизнь, только бы зиму перебиться, пока телка подрастет. Рыженькая такая, с белой подпалиной на груди… Пошел я ее пасти, а сам увязался с пацанами раков ловить. И вот пропала телка. Пропала! Два дня мы по всем лесам, лугам бегали, как сквозь землю провалилась!.. Мать сидит на крыльце и плачет.

И вижу, как на картине: травку эту жухлую, плахи на крыльце, белые, выскобленные, толщиной в четверть — дом наш, наверно, лет сто назад ставили, — и босые ноги материны, малинником исцарапаны, синенькие жилки у пальцев, и сбоку — костяные наросты, вроде мозолей; от них она башмаки всегда на номер больше покупала… А я головы поднять не могу. Уж лучше бы она отхлестала меня или бы дрын какой взяла! Плачет, молчит… Из-за этой чертовой телки у меня, наверно, детство кончилось, — проговорил Володя и неожиданно рассмеялся.

Смех у него негромкий. Мы закурили. Огоньки сигарет помаргивали в темноте. Поодаль, у палатки, пышно горел костер, вокруг него по деревьям, кустам прыгали большие, веселые тени ребят. Бригада готовилась ужинать.

— Не скучно слушать? — спросил Володя. — Подожди, сейчас самое интересное начнется… Сижу я на койке, дурак дураком, а ребята, не сговариваясь, стали меня снаряжать. Один рубаху новую вытащил, другой — сапоги крепкие, третий штаны отдал, которые только на праздники надевал. Заметь: первый раз они какое-то дело вместе начали делать.

Ну, поехал я. Встретил. Стоит она на перроне и даже обнять меня не может: руки сумками, узелками заняты — варенья, соленья и прочее.

— Случилось что? — спрашиваю.

— Не пишешь ты, измучилась я, проведать приехала.

— А откуда деньги?

— Ты присылал, да и корову я продала — зачем она мне одной?

Сеструха моя в том году замуж в другое село вышла…

Сперва я отговаривал мать ехать в тайгу, в неустройство наше, поживем, мол, в поселке. Сам думаю: может, уехать с нею обратно? А она — ни в какую! Столько ехала и до конца не доехать?

Ну, двинулись.

Трактор кувыркается по колдобинам, ревет, не слыхать ничего, молчит мама.

Дождит, ветер, луна в тучах, как подвешенная, прыгает, и лес кругом сумной, густорослый. На душе у меня — сплошная тревога. Как увидит, думаю, житье наше — реву не оберешься. И почему-то стыдно мне перед ней.

К рассвету доехали. А ребята не спят. Встречать выбежали. Смотрю: приоделись все. Даже Глотин пиджачок однобортный надел, на три пуговицы застегнутый; в прорехи нижнюю рубаху видно, гря-язная… Смотрю дальше: рядом с палаткой — поленница дров наколотых, в окне — вместо тряпки стекло. Ну, думаю, да! И даже пол черти вымыли! Правда, на досках — разводы коричневые, по углам кудель паутинная, зато на столе — букет кедрача с шишками. Шишки большие, расперились, красивые!.. Мама каждому ладошку дает, знакомится, вроде бы довольная. И все-таки, как вошла в палатку, огляделась — расплакалась; «Ах вы милые! Как же вы так живете!..» Юбку подоткнула, давай полы перемывать, паутину выметать, печку растопила, тепло, сухо стало. Сели завтракать. Она нас домашностями угощает, а мы вроде бы и забыли, что бежать собирались, наперебой ей свое житье расхваливаем. И грибы-то, и ягоды, и охота, рябчиков столько — заелись (а у нас и ружья-то ни у кого нет). И работаем-то сколько хотим, без устатка — лафа!