— Вовсе не сторговались мы: так поехал, безо всего.
— Вот и рассказывайте, как оно было, Родионов.
Определенно есть что-то стороннее делу в этой фамилии и неприятное.
— Понимаете, нельзя одно без другого… Машина была грязная, некрасивая, поэтому…
Тут в зале кто-то хохотнул, и Павел умолк.
Но ему важно было хотя бы для себя вспомнить именно подробности.
Строительство ГЭС — в семидесяти километрах от железнодорожной станции. И почти все грузы идут оттуда. Дорога была здесь давно, и сносная, вот только через речушку Тулума́ надо переправляться на пароме.
Паром слабенький. Колхозные грузовики да легковушки он тянет, а тяжелым машинам со стройки приходится переправляться через Тулуму́ метрах в ста от парома, вброд. Брод тут хитрый.
Тулума́, с эвенкийского, — «берестяной».
Спускаясь с сопки в долину, Павел увидел, как в свете фар заскользили по обочине смуглые тени низкорослых березок. За ними темными разлапыми кучами — листвянки. Но чем ближе к реке, тем больше берез, а внизу, в долине, — только они, и тут они тоньше и выше. Роща светится призрачно и далеко вглубь. Луны нет, а будто она бродит между стволами, будто мелькают белые просверки не рядом, а черте где, в самой пустоте, черноводье неба. Именно — черноводье, потому что сейчас Павлу мельтешенье березняка показалось похожим на льдистые перья шуги, которые уже третий день катит быстрая Тулума́.
Ныли, шумно отхаркиваясь воздухом, тормоза КРАЗа.
На берегу Павел остановил машину и выглянул из кабины назад. Масляно желтели у кабины срезы бревен, а концов их, на прицепе, не было видно. По спуску, вдали, суетливо шарили блеклые фары огудаловского тягача.
Павел закурил и увидел, как подрагивают от усталости пальцы, подождал еще минуту, а когда слышно стало машину напарника, съехал в воду. Секундой позже прицеп, перевалившись через бугор, подтолкнул лесовоз вглубь. И тут уж не раздумывай — тяни и тяни, важно только удержать направление, потому что брод — неширокий, метра два в бок, — и ухнешь в яму.
На том берегу черное небо тоже размыто березняком, не за что уцепиться взгляду, и вода черная, только шуга вьется в ней белесыми прядями, и уже не разобрать, где небо, где берег, где роща, где Тулума́. А река бурчит все шумней, разбегаясь под радиатором, уже кажется, за ее шумом не слышно мотора. Не заглох ли? Нет, по толчкам, судорожно пробегающим от кабины до задних колес прицепа, Павел угадывал, как лесовоз съезжает с камня на камень, как выкручивает в разные стороны мосты машины. Руки на баранке сами, за ними и следить не надо, выплясывают, отвечая на каждый толчок. Только бы не увело передок в сторону! Тут и средь бела дня машины буровятся в ямы, а днем-то вода прозрачна, и видно каждый камушек на дне, а сейчас она — деготь! Поди разгляди, куда скользят колеса, если толчки — один за другим, во все стороны, и главное — не за что уцепиться взгляду.
Тулума́ шириной всего-то метров сто, а берега нет, как не было, кажется река бесконечной, как плотная темень кругом.
Но вот рев мотора стал явственней, и толчки ушли под брюхо машины, а передок заскользил, зашуршал по обкатанной мелкостной гальке.
Все!..
Павел выключил дизель и откинулся на сиденье. Ломило плечи.
С минуту он посидел так, а потом выбрался на подножку.
КРАЗ Огудалова без прицепа — потому и зовут тягачом — уже съезжал в реку. В желтых отсветах электросвета Тулума́ кипела. А ближе к фарам, на бурунах, на самых их вершинках высверкивали белые льдинки шуги. Будто множество белопузых мальков выпрыгивало из воды, спасаясь от ревущего, диковинного чудища — КРАЗа. Стаи мальков, тысячи рыбешек! Река, как частая сеть, просто-таки набита ими. Наверно, поэтому и была вода такой тугой, плотной с виду, поэтому так нехотя двумя округлыми волнами раздвигалась перед машиной, словно выросли у радиатора пышные, повитые сединой усы. А все же тягач шел споро, и новые стайки рыбешек-льдинок разбегались, расплескиваясь о него.
Это было зрелище! Может быть, из-за таких вот минут и шоферил Павел: не важно, что, куда везут; важно только, что ты хоть на минуты с машиной вместе кажешься себе всесильным.
Павел уже отгадал в кабине белое прыгающее пятно — лицо Семена, как вдруг тягач, будто кто потянул его тросом вбок, плавной дугой съюзил влево и тут же ухнул на полметра вниз. Взлетели вверх желтые брызги, мотор взревел надсадно и задохнулся, будто и звуки тоже ушли под воду.
Так неуютно тихо стало, не по себе тихо, что показалось, река вовсе умолкла. Но мгновеньем позже на каком-то камне шуга, должно быть, сбилась в комок, в прореженную просветь нарождающейся льдинки, и тут же вода взбурлила под ней, пробурчав недовольно, и звякнула льдинкой; река зашумела ровно.
Чавкнула дверца машины над водой, и Огудалов, матюкнувшись хрипло, крикнул:
— Труба дело, Пашка! Самому не выбраться. Давай буксир!..
Осталось им всего-то час ходу, а там — поселок, дом. А дома-то все готовятся к празднику, иные небось уже и празднуют, о другом думать забыли.
Только они, шоферы, как нелюди.
Павел представил себе свой дом — пятиэтажное сито светящихся окон. А в них гремят радиолы. «Шумный все-таки дом», — подумал он себе в утешенье и, вздохнув, полез в кабину.
Тут-то он и сделал ошибку, из-за которой случилось все последующее: и то, что задержался утром в гараже, и что именно его нашел там Копцов, отец, и что поехал с ним в лес… И это, и дальнейшее он делал по необходимости, не мог не делать, а вот в эту минуту оплошал.
Ему надо было развернуться и въехать в реку передом: передок бы легче удержать на броде. А уж вытаскивать Огудалова — задним ходом, чтобы прицеп был ближе к берегу, здесь бы он не забуксовал.
Но воз длинный — двадцать метров. А чуть не вплотную к галечной косе — березняк. Развернуться — попыхтеть надо. И не то чтоб поленился Павел, а вспомнил опять о доме и сразу сдал машину назад.
С этого все и началось.
Едва въехав в реку, прицеп потащил машину в сторону, Павлу в темноте не видно этого, и минутой позже КРАЗ плотно всеми своими левыми колесами сел в ямы, да так, что вода хлестнула в кабину, захлюпала под резиновым ковриком.
С полчаса Павел пытался выбраться. Река бурлила, стремительно огибая радиатор, и казалось, что это не она, а машина двигается. Потихоньку, но двигается! И он выжимал-выжимал газ, пока, наконец, мотор не заглох, — кончилось в баке горючее.
Запасной был под кузовом, наполовину в воде. Павел снял сапоги, брюки, встал на подножку и, держась за торец ближнего бревна на возу, потянулся к баку, к кранику. И уж достал его округлое ребрышко, как сорвался и ухнул по грудь в воду.
Конечно, сейчас смешно было бы рассказывать все это. Главное, тянулся он к кранику зазря: то ли вода в трубку попала, то ли еще что, но горючее в бак не пошло. Да и вообще — он не поленился ощупать дно босыми ногами, обжигая их о скользкие камни, — машина сидела так, что своим ходом ее не вытащить.
Позже, когда они с Огудаловым сбегали в ближний гравийный карьер — на счастье, а верней — на беду, в нем работал бульдозер — и приехали с бульдозером к броду, выдернули сперва Семенов тягач, — позже — им все равно пришлось поначалу обвязать бревна над кузовом тросом, свалить воз в воду, приплавить его к берегу, — только тогда, и то двойной тягой, удалось вытащить из ямы машину Павла.
Надо было запалить под ней четыре костра, чтобы разогреть, хоть как-то умаслить ее набитое льдом чрево. И все же, когда приехали в гараж, все ее шестерни, валы, шайбочки были словно тиной облеплены, и казалась она такой замухрышчатой, что Павел загнал КРАЗ на яму с пароподогревом и никуда не ушел.
Семен Огудалов смеялся, отговаривал: «Праздник! Кой черт сидеть тут!» Но ладно бы, если мотор барахлил — это рано или поздно, как с ним ни обходись, может со всяким мотором случиться. А уж если машина грязная, некрасивая, то тут дураку ясно: не ее вина, а сам шофер — замухрышка.
Чего ж тут смеяться?..
— Я один был в гараже, когда пришел Копцов, отец Алексея, — начал вслух рассказывать Павел. — Говорит: «Тебе-то хорошо в новой квартире, а нам каково в чаеварке? Зима пришла!» Я уже знал: к нему сын из армии вернулся, и они начали свой дом строить, поэтому и нужен был лес. Понятное дело, согласился ехать. Я ведь сам год по чаеваркам мыкался. До того непереносно в них стало холод, покоры да поучения терпеть, что как только квартиру дали, в тот же день новоселье справил. Меблировки даже не было: приклеил к стенам, к полу бумажки, написал — «вешалка», «стол», «стул»… Гость пришел, так должен сделать вид: пальто вроде повесил, оно упало, а ты не замечай — шагай в комнату, садись на «стул», на бумажку, то есть.
«Чаеварки» — летние кухни, дощатые или тесовые пристроечки, которые сдавали местные жители наезжим гэсовцам.
Лупили хозяева по тридцать, по сорок рублей в месяц, зная: постояльцам деться некуда. А все равно редко кто из поселковых не зудел: «Нам-то зачем эта ГЭС? Толкотня от вас только да смута!»
Сарычев невольно вспомнил такие разговоры, которых сам он не одобрял. Он-то понимал первейшую необходимость для всего Дальневосточья строящейся гидростанции, понимал: только с нею встанут рядом с поселком горнодобывающий и лесоперерабатывающий комбинаты, без нее не быть новой, давно необходимой жизни, о которой сам не раз читал лекции по поручению райкома партии. И он гордился тем, что их поселок, примечательный раньше лишь тем, что триста лет назад здесь зимовал отряд атамана Пояркова, амурского первопроходца, — поселок как тысячи других, хоть и есть в нем райцентр — первым стал приобщаться к этой будущей жизни.
Может быть, как раз Сарычев чувствовал это острее других. Еще год назад пришлось ему вести дело стройки против одного из столичных заводов, и он его выиграл. Это надо понять! Завзятый судьишка, двадцать лет тихо-мирно просидевший в комнатенке, которую и судебным залом нельзя назвать, утер нос москвичам!
Сарычев, можно сказать, и юрист-то непрофессиональный.