На радость и горе — страница 22 из 38

На поляне там и сям — эти пни, похожие на ворон. Дорога узкая. И чтобы дать развернуться Аверкину, поставить автокран к новому штабелю, Павлу ничего не оставалось, как проехать метров на двадцать вперед, выждать и уж потом, как и прежде, подать лесовоз под погрузку задним ходом.

Он пошел к кабине и, когда поднимался на ступеньку, краем глаза заметил: те, трое, еще сидят на бревне, жуют.

Щелкнул стартером, мотор тут же взревел — послушный мотор. Павел дал ему прогреться и посдвинул назад ручку скоростей, тихонько нажал акселератор. Почувствовал, как воз, колыхаясь в колее, плавно попер на кабину. Это всегда поначалу движенья было такое чувство — будто груз катит отдельно, и надо крутануть пару раз баранку, чтобы КРАЗ с прицепом стал одним целым.

И конечно же, не мог он знать, не мог видеть, что в это время Алексей Копцов уже колготится у автокрана. Ведь только что сидели все трое на бревнышке!..

Это уже потом вызналось: старик заспешил, погнал сына поднять лапы крана.

«Лапы» опускаются во время работы крана для упора, чтоб груз на стреле не раздавил баллоны, не опрокинул машину.

И откуда у Алексея прыть взялась: лесовоз еще не проехал, а парень, оббежав его, уже крутил шайбу, стоя лицом к прицепу. И ведь видел, как идут мимо, покачиваясь, бревна, мог бы посторониться, если что, но то ли оскользнулся кирзовым кованым сапогом в колею — никто не понял, как случилось такое! — и Аверкин, и старик Копцов увидели только, что лежит парнишка в колее — навзничь, а колесо прицепа, смяв его ногу, медленно подбирается к животу, и уже по груди ползет, и рядом с головой — впритирку — по плечу.

Они и закричать не успели.

Но парень-то, когда только ногу ему прихватило, мог же телом-то вбок вывернуться, мог! Нет, лежал покорно и в последние свои мгновения видел, должно быть, неровную, с глубокими черными трещинами кору бревен и близкий морок неба. Орясина, которую подкладывают под буксующее колесо, и та вскидывается, а парень — лежал пластом. Или сомлел от испуга?

Павел остановил машину, а секундой позже сквозь мутное боковое стекло увидел вихляющееся лицо Аверкина и услышал крик:

— Стой, ясное море! Человека убил!..


И судье, и всем присутствующим в зале давно и в подробностях было известно, как произошло злоключенье на лесной поляне. Павел понимал это. Понимал и больше: сейчас ему надо рассказывать, не ка́к оно было, а что́ было. Не для других — для себя надо.

Но разве смог бы он рассказать про Копцова-отца, как тот тряс сына за плечи — живого еще? — и кричал:

— Очкнись, Алешка! Очкнись, кому говорят! — и вдруг закинул голову в меховой шапке и не заплакал — завыл, тоненько, на двух высоких, пронзительных нотах: — А-у-а-а-у-а!

И вой упирался в низкое небо и падал обратно, дробясь, множась, больно давя на уши.

Как рассказать про лицо Алексея?.. Когда Павел подбежал — в тот самый миг, — оно на глазах его стало бледнеть, вытягиваться, из круглого стало длинным, таким, наверно, каким должно было стать через много-много лет; разлапистый нос заострился, и губы поджались, а в уголке их струйка крови, наоборот, не блекла, а все набирала красной густоты. Вдруг Павел подумал: «Какое красивое лицо», — подумал, впервые ощутив свою вину перед Алексеем — нет, не за его гибель (этого Павел еще не мог понять), а за то, что минутами раньше лицо парнишки казалось ему таким неумным, блудливым.

Он тут же сам поехал в милицию, в гараж и еще куда-то. На следующий день вернулся на лесную поляну со следователем: что-то они там вымеряли, высчитывали, а в поселке Павел делал еще какие-то дела — их каждый день много — и все никак не мог себе представить, что человека, давешнего человека, который похохатывал, катал бревна, дышал, смешно раскрыв рот, словно надышаться спешил, — этого человека уже нет.

Казалось, что-то еще выяснится, прозвучат какие-то слова, никем пока не найденные, не хватает лишь малой малости, догадки о пустяке, с которой — найдись она! — все образуется, и мир, одно и то же серенькое небо — все одно и то же! — и лица людей, дома, деревья, пробуксовывающие в сознании, — все это опять станет четким, обретет свои контуры, краски и поплывет неторопко мимо, как прежде, словно ничего не произошло.

Но на третий день Павел опять сел за руль — автоинспекция даже не отобрала у него права, — включил стартер, взглянул, как в ворота гаража входят люди, и ему бы туда смотреть, вперед, но вдруг неудержимо захотелось оглянуться, он спиной, затылком почувствовал, какой длинный, неповоротливый его лесовоз, подумал, как прицеп сейчас — независимо от него, никак не соединенный с кабиной — покатится, покатится… И так заломило затылок, такая боль! Павел испугался, что сейчас потеряет сознание и выключил стартер.

Боль не стихала долго.

Вот тут-то и понял он: ничто из прежнего не вернется, как не вернется Алексей, которого сейчас земля ютит.

«Земля ютит», — это сказал на похоронах старик Копцов и добавил тихонько — Павлу: «А ты не кручинься, Родионов. Твоей вины нет».

Вины, может, и нет, а уюта на земле тоже не будет.

Он еще пытался садиться за руль, но как только включал стартер, вместе с щелчком его вспыхивала боль в затылке, и тянуло смотреть назад, а уж там-то, позади, — он знал — ничего не увидеть, кроме снежного поля, черных пней, колеи с четкими рубцами протектора, а в ней — Алексей лежит, и лицо у него такое, каким должно было стать через много лет…

Павел перевелся в бригаду бетонщиков.

Об этом, о том, что́ случилось, а не ка́к оно случилось, и надо бы говорить сейчас.

Но разве судье интересно это?

Да и не обозначить словами такое — можно только почувствовать.

И Павел, все так же нагнув голову книзу, глядя на свои брюки, купленные к новоселью, сказал:

— Так оно все и было: едва отъехал, а уж — точка. Тонн двадцать пять по нему прокатило, шутка ли!

— Да уж какая тут шутка! — то ли добро, то ли с иронией повторил Сарычев. — Но вот давайте к бутылке вернемся. Значит так: к обеду водочка была, а вы пить не стали?.. Ну, а потом, погрузились бы до конца, выпили бы?

И тут первый раз Павел поднял голову.

— Слушайте! Мы о смерти говорим, умереть — не в помирушки играть! Зачем вы все это?

И судья не растерянность увидел в его глазах — ожесточение.

Так вот он каков!.. И не он один!

В зале тихо было в тот миг, но опять услышал Сарычев подспудный, обидный рокот людских тел, рождавшийся в зыби воздуха, рокот, который не подсудимого от всех отделял, а его, Сарычева, оставлял в одиночестве.

Очерченный по зеленому сукну стола круг, за который не перешагнуть. А перешагнуть надо!

В желудке — обрывках желудка — засосало тоскливо.

«Завтра же велю скамью поставить вместо табурета! И барьером оградить!» — подумал он и в первый раз пожалел, что на процессе нет прокурора — заболел прокурор, а подсудимый согласился вести дело без него и без защитника. «Ничего не страшно ему! Но не сила — наглость это!»

— Выходит, задавил человека, и нету твоей вины никакой! Так, что ли?

Павел молчал. Он вспомнил о путевом листе, выписанном задним числом.

— Не в помирушки, в молчанку будем играть, да? — спросил судья.

Вдруг Якушева, присяжная, тяжко вздохнула и выговорила:

— Перед судьей да перед смертью замолчишь.

Это уж ни в какие ворота не лезло! Чтоб присяжная… так… Сарычев взглянул на доярку, и та покраснела, потупилась.

А зал, конечно же, зашумел, и уж кто-то выкрикнул:

— Да что парня мучить! Ясно все!

Шишмарев, этот пижон в разнузданном галстуке, будто виноватясь перед судьей, спеша, спросил:

— Родионов, а как вы думаете: обязательно Копцовым дом строить было? Ведь не затей они этой стройки, ничего бы не случилось, правда?

Судья сперва не понял вопроса. Но Павел-то сразу догадался, куда тот гнет. Зашевелились, загудели пятна на станах — грязные стежонки, брезентовые робы.

Уже давно шел спор проектировщиков и строителей: нужно ли ставить временное жилье, и сколько его ставить, и кому его оплачивать. По проекту ни бараков-общежитий, ни индивидуальных застроек не предусматривалось. Нужно сразу ставить постоянный город — девятиэтажные дома-красавцы, лесенкой по склону сопки, железобетон, стекло, керамика… Город!

Но деньги на крупнопанельный комбинат пока в Госплане прижали, и не из чего строить город. И нет, чтобы подождать, перетерпеть годок в палатках, чаеварках, — строители почем зря лепят бараки, ссужают лес, нужный в котловане, нужный на промобъектах, таким вот застройщикам, как Копцовы.

Только вчера Шишмарев со скандалом отказался подписывать в банк на оплату очередную партию документов на эти залепухи. Пусть уж строят, так себе в убыток, а не государству! Хорошо бы и на суде сейчас сказать об этом.

Но Павел не принял этой возможности переключить разговор с вины своей на вину общую, далекую, к нему непричастную. Сказал, горьковато усмехнувшись:

— Вы ведь сами в коттедже живете — терпеть можно! А Копцовым тоже ведь, наверно, чай с сахаром пить хочется, или как?

— Попрошу не оскорблять присяжных! — закричал Сарычев и с благодарностью взглянул на Шишмарева: «Прав! Терпению — вот чему надо учить этих Родионовых!» — и постучал ладонью о стол, подождал, пока утихнет зал.

Замолкли. Это было приятно: хоть и не на морском берегу, хоть в этой комнатенке, но рокот прибойный еще подчинялся ему, судье.

И другое приятно: выходит, совсем не зря толковал он присяжным еще до начала процесса, что этот суд — показательный, главное — не Родионова осудить или оправдать, — а другим, всей этой ораве острастку дать. Понял его Шишмарев! Политику, стратегию его понял, а уж тактику он и сам найдет. И прав Шишмарев: терпению их надо учить, терпению!..

— Шофер вы опытный, Родионов. Десять лет шоферите?.. Десять. Так скажите мне: должны вы были обеспечить безопасность движенья или нет? — спросил Сарычев, а сам подумал: «Если только по этому пункту — до трех лет. Условно или в колонии — до трех лет».